Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 66 из 157

Охватив его руками за шею, Таня искренне смеялась над этими страхами дикаря.

— Да ведь это все фантазия твоя, Николушка, пуганая выдумка твоя. В городе ведь и хитрые бывают и отзывчивые, богатые и бедняки… да и женщины в нем тоже разные. Откуда у тебя такая боязнь, оскомина на нас, если иногда и не таких уж жалких, то, как видишь, довольно беспомощных?!

И так душевно глядела она, так преданно, что смешанное чувство вины и благодарности за прошлое пересилило в нем врожденную подозрительность, вернуло ему дар речи, прорвалось. Его забавный ужас перед женщинами объяснялся одним случаем детства, в деревне… впрочем, и вспоминать о нем зазорно! Таня мягко настояла, чтоб Заварихин раскрылся ей… Итак, все началось со знакомства с бабкой Маврой, пастушихой по прозвищу, которая юных подпасков, безусых и безволосых, обучала греху.

— Яблочком да пряником заманит, бывало, в баню, на огороде у себя, да и тешится с ним…

Таня полуприкрыла ему рот рукой.

— И ты тоже? — спросила она с гадливым любопытством.

— Пытался! — и жестоко ухмыльнулся воспоминанию. — Досталось ей от меня… недели две, гадюка, только ночью на колодец выходила…

— Ноготками, что ли?

— Зачем? И кулаком тоже. Он у меня сызмальства такой… родимец! — и с косой приглядкой, как на постороннее существо, положил себе на колено сжатый до синевы ужасный свой кулак. — Иногда такое чувство от него, словно он-то и ведет меня вперед, и веру в себя внушает. Завижу — дерево при дороге стоит, и знаю: вот возьмусь за шейку поухватистей и достану с корешком… — И заодно, в припадке откровенности, а возможно, и в поисках сообщницы, раскрылся перед Таней — впрочем, не весь пока, а до первого донца. — Вот вроде и силен, Гела, а на душе кошки скребут. Ведь я тебя не навещал, чтобы заботами не омрачать, вконец одолели. О, если бы ты понять смогла, как мне торопиться надо, пока другие такие же не освоили самые доходные, разоренные-то места… — Понятно было, что он имел в виду не только свою торговлю. — Ведь эту шатию порохом через год-другой не выкорчуешь, дружков, вроде того — рыжего, а деньжат, к сожалению… словом, погонялку завел, да вот ехать не на чем. Ведь я соврал тебе давеча насчет холстины… товарец мне один чуть не дарма предлагают… вроде и темноват малость, а упустить — изведусь я весь, Гела!

— И много тебе денег надо? — очень серьезно, что-то переломив в себе, осведомилась Таня. — Может быть, у меня найдутся…

Она еще не предлагала, боясь обидеть, а он уже соглашался: то был наиболее безопасный выход из затруднения. Заварихина в ту встречу и подкупила в Тане ее безоговорочная готовность поддержать владевшую им страсть, разделить ответственность, понять его роковую одержимость… И оттого, что Таня оказалась сейчас сильней Заварихина, его вдруг неукротимо повлекло к ней. Он оживился, воодушевленный необозримыми планами, и лишь теперь в полную меру испытал радость от прихода невесты.

— А ты дельно придумала, Гела, что пришла, — бормотал он, по-холостяцки прибираясь на столе. — Погоди, я тебя чайком по всем правилам угощу. Тут у меня ларечник один, тоже будущий туз козырной, с заднего хода по воскресным дням торгует!

И, роняя все кругом, забывая закрыть дверь после себя, Заварихин умчался за лимоном, который, в простоте крестьянского воображения, почитал пока высшим лакомством на свете.

Оставшись одна, Таня оправила постель, подняла опрокинутую Николкой табуретку и попыталась навести хоть самый поверхностный уют в его хозяйстве; отчасти это помогало ей оправдаться перед собою в мыслях. Из-за небогатого заварихинского обихода вся уборка заняла не больше трех минут. Ни цветика не виднелось на окошке, ни лубочной картинки на стене, ни даже осколка зеркальца, — только дешевый кухонный стол, затекшая салом керосинка на полу и, в пару к табуретке, кособокий венский стул подмосковной выделки. Примериваясь к будущему, Таня присела для пробы на скрипучую железную койку, кстати заглянула под нее. Сундучок с пузатой крышкой прятался там да одеревеневшие от времени несмазанные сапоги; ничто не выдавало занятий жильца. Внешне как бы нараспашку открытое, все по существу было крайне обманчиво здесь. Главное Николкино — нажитая движимость вместе с заветными мечтаньями были сокрыты где-то понадежней. Фирсов описывал это помещение как образцовое для стремительного, с медной полушки, возвышения незаурядного русского капиталиста; к слову, в повести его заключались кое-какие неоправдавшиеся пророчества. У Тани, не обладавшей даже и фирсовским политическим чутьем, в сердце захолонуло от мысли о великой заварихинской будущности. Себя она в тот месяц считала конченой.





В намерении заодно подмести комнату, Таня поискала щетку либо веник, — их не было; не оказалось их и в темном коридоре за дверью. Тут ей почудились протяжные булькающие звуки, которых не смешаешь ни с какими другими на свете. Таня приподняла голову, звук не повторялся. Ни пятнышка света не сочилось ниоткуда. Уже она собралась вернуться, — опять, словно дразня, всхлипнули в глубине квартиры, где заварихинская комната приходилась первою от лестницы. Не в силах преодолеть колдовское, сдавившее ей горло любопытство, шаря руками впереди себя, Таня двинулась по неровному, изношенному паркету. Теперь плакали шагах в четырех, никак не дальше, тихонько, женщина, верно, за приспущенной до полу портьеркой и в прижатый ко рту платок, как бывает на исходе неутешного горя. Какая-то, по самую грудь, дощатая вещь с жесткой бахромкой по борту стала падать на Таню, задетая впотьмах коленом; пришлось некоторое время подержать ее в руках, пока выяснялась причина того ранящего плача.

— Дура, ты теперя чистая, как есть слободная, можешь в кино сходить, — слышался бесстрастный шепот увещанья. — Дочка моя жребий свой полностью отстрадала… ужли ж за соседский приниматься? Куды ей, хроменькой… нонче и без костылей-то в жизни еле управляешься. Опять же кому любо слышать писк калеки, все одно что стон чужой любви?

— Умирала-то, как розочка лежала, — всхлипывал другой, как бы выцветший от слез женский голос. — На спинку откинулась и померла…

Лишь теперь Танино вниманье перекинулось на предмет, который почти держала на весу, — едва не вскрикнула, догадавшись о его назначении. За дверью лежала в гробу мертвая девочка-подросток. Эпизод показался ей уже не первым зловещим предзнаменованьем, и в этом укрепившемся предчувствии бесследно растворялась живая Танина сила. Едва не кинув крышку, цеплявшуюся за пальцы парчовой бахромкой, Таня бежала назад, к свету, к Николке в комнату.

В ту минуту одна паническая тревога владела ею: любой ценой скрыть от жениха свое состоянье. На глаза попалась зачитанная газетка с важным разъяснением о частной торговле, — по счастью, у Тани нашлось время до возвращения Николки принять убедительную видимость углубленного чтения.

Движеньем бровей старалась она не выдать своего смятенья, но так билось сердце, так безнадежно приковался взор к облюбованной строке, что Заварихин сразу распознал Танино неблагополучие. Он озабоченно подсел рядом, и у Тани не нашлось воли отолгаться от него подходящим пустячком, пока все не забудется.

— Боюсь, Николушка…

— Чего, чего тебе бояться, чего?

— Ах, гибели… ну мало ли чего! — пожалась она. Из опасения утратить расположение этого сильного и, как нередко — на взлете, суеверного человека, она и сейчас не призналась ему в мучившем ее с некоторых пор страхе смерти,

— Так ты же не одна на свете, — говорил Заварихип, расправляясь с лимоном большим карманным ножом, годным хоть и для сапожного ремесла. — Вот погоди, обоями раздобудусь, тогда съедемся в одно гнездо… а там уж, со мною, ничего боле не страшись!

— Обои-то еще купить надо, на стенки наклеивать… да потом они сохнуть будут, а тем временем жизнь-то помимо нашей воли все идет… к одной какой-то точке! — насильственно улыбнулась она.

— А пока, для постоянного разговору, старик твой завсегда при тебе живет.

— Ах, Николушка, да ведь с ним еще горше мне! — вырвалось у Тани, и затем вся распахнулась настежь, едва Заварихин догадался взять ее за руку. — Нет, ты не думай, что он мешает мне или вообще в тягость… нет! конечно, он ко всем меня ревнует, потому что я у него последняя зацепка в жизни… как нянька при мне, чулки мои стирает, как-то даже утомительно предан мне… как, впрочем, и остальные товарищи, хотя без всякого повода с моей стороны. Нет, я не то что холодная к ним или там скупая, а только неумелая, стеснительная. Сойдутся, заласкают, надарят всего и уйдут, а я остаюсь наедине со своими подозреньями: за что они меня так горько любят, за что? Верно, знают кое-что наперед про меня и заранее, чтоб потом не каяться, стараются будущее мне подсластить?