Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 145 из 157

— А ты узнал бы сперва, хозяин, как ее в больницу-то приняли… — сквозь зубы уронил Санька. — Ведь это над собой она распорядилась, совсем плохую я ее отвез… вот и мотаюсь с рассвета, неприкаянный. Потравилась моя Ксенька… Собрался было я и следом за ней отправиться: оставалось еще отравы у ней в стакане, на донышке, самый настой. Да рановато показалось, дельце одно подзатянувшееся надо закончить на земле…

И снова из врожденной деликатности Санька помедлил на случай, авось полюбопытствует хозяин о великой тайне всей его жизни, но тому, в его тогдашних условиях, просто невдомек было вникать в незначительные, по масштабу всемирной истории, Санькины переживанья. Правда, слово у Саньки звучало зло, пенисто, сминаемое встречным ветром, так что временами почти неразборчиво. Векшин покосился было чуть вверх и в сторону, на спутника своего, которым шагал, сильно подавшись вперед, словно в лямке шел. Фонари все более редели по мере приближения к заставе, при таком освещении ничего нельзя было разобрать в Санькином лице.

— Как же не уследил ты за нею, злодей? — по старой дружбе укорил Векшин.

— Так ведь сперва никому и не думалося, что на такое руку подымет. Дыханье-то… ценнее нет у человека вещи на земле! Червя разрежь лопатой, он и половинку в норку втягивает: убежать. Кошку, самую что ни на есть пропащую, возьмись давить, руки об нее спортишь: обижается. Видать, человек самая чудная на свете, беспощадная на себя тварь… А частенько последнее время вроде тьма какая накатывала на нее, на Ксеньку мою. Раньше, бывало, и поштопать ей приходилося на мужа, окроме своей магазинной работы, и картошку отварить, и чурочку построгать… усердная мне была помощница! А тут сразу полное отдохновение от всех занятий, в нетопленном-то вагоне: за что ни — примись, пальцы стынут. Неспроста бабка у меня покойная брехала, что от безделья мысль да вошь нападают. И однажды стал я за Ксенькой примечать, не говоря об игле, самый хлеб у ей из рук валится… а уж это зола-дело, хозяин! И ведь с самой малости началося: вздыхать у меня стала. Вздохнет и замрет вся, от вздоха до вздоха, ровно утопшая… и нет-нет да и скользнет по щеке одна негаданная слезочка. А того вредней нет, я так считаю, — кричать не в пример полезней… хотя и без крику тоже не обходилося. Напротив, одно время вскочит, бывало, среди ночи, растерзанная да нехорошая, да как почнет все хулить, чертыхать все на свете, черным словом обкладывать… Конечно, ничего такого не касалася, боже сохрани, в этом разрезе она у меня пугана, смирная, тоись, была… да я бы и сам не позволил! Большей частью насчет всевышнего безумничала… и признаться, уж на что я неверующий, сам знаешь, а жутковато приходилось слушать. И слова-то какие-то сплошь с уязвленьем подбирала… кажется, что уж если и нет там ничего, всевышней власти, то вот-вот станет быть. Тут я поднесу ей чарочку, она опрокинет, поперхнется, затрепещет враз… я ее за локотки прихвачу и держу, покамест не устанет, не провеселеет вся. Веришь ли, руки хмне выламывала, а ведь на что хрупенькая была! Я ей в вине не отказывал, совесть моя чиста пред ей, хозяин! Не скажу, не кажный день так ее захлестывало: ведь ни здоровья, ни голосу не хватит, кажный-то день. Для кажного дня другое она обыкновенье завела: карточку возьмет твою, что на фронте сымали!.. к свечке поднесет, подбородочек на коленки себе положимши, да и рассматривает тебя часами цельными. Ну, это я хвастанул насчет часов… этак и руки затекут, опять же погреться надо. И то головочку тебе на карточке оглаживает, вроде волосики со лба хочет убрать… будто из желания посмотреть, что там у тебя, под волосиками. А то интересоваться про тебя зачнет, кто ты таков, да русский ли, мать была ли, да имеется ли в тебе сердце хоть с горошину. А сам суди, чего я могу дурехе ответить?.. я в тебя руки не вставлял, внутренность твою не ошаривал, хозяин, верно я говорю? И одно время такой жгучий интерес к твоей личности начала проявлять, что стало меня в том разрезе опаеенье брать, уж не влюбилась ли в тебя Ксенька моя? Ведь чахоточному любая прихоть на ум взбредет, особливо когда на последнем-то краешке…

— Какую же ты все чушь мелешь, Александр… слушать тебя, уши вянут! — вдруг, как бы встряхнувшись, возмутился Векшин.

— А чего ж тут странного? Ты вон, как тебя ни кидало, обратно молодой да статный, опять же в кожаном пальте: король воров. Перед таким все дамочки неминуемо никнуть должны… окроме той сучки одной, что на Доньку тебя променяла!.. Словом, совсем я было поверил, что влюбилася, кабы тоже не штучка-щучка одна. Как вез я ее туда, помирать, то всю дорогу просила денежки тебе отдать… ну, которые тогда потеряла. «Смертным словом своим наказываю, кинь ему в глаза…» — так с хрипеньем она меня просила. Тогда только от сердца и отлегло, что, пожалуй, не в любви дело, а наоборот, пожалуй…

— Тут явное недоразумение, Александр, — почему-то стал оправдываться Векшин, — я и сам у вас в долгу… совсем забыл про ту сороковку!

— Врешь, про полсотенку, хозяин, не утаивай! — с непонятным хрустом молвил Санька. — Десяточку-то запамятовал, что я тебе в отдельности, на пробу приносил?





— Верно-верно, — неподдельно спохватился тот. — Куда же я, однако, задевал ту десятку?

— А напрасно, хозяин, та десятка самая страшная была… как раз последняя, которую Ксенька своею рукой заработала, а много ли иглой хлебушка наковыряешь? И так нам узнать обоим захотелось, клюнешь — не клюнешь, возьмешь — не возьмешь из нас последнюю кровиночку, что порешился я раз в жизни такую смертную ставку на кон поставить…

Он мог бы в подобном роде без конца рассуждать, причем временами от расстройства уже как бы заговаривался, однако Векшин понимал, что остановить его теперь нельзя без того, чтобы в действие немедля не вступило нечто гораздо худшее. По счастью, они уже дошли до дома, где помещалась квартира Доломановой. Расчеты векшинские оправдались, огня в Машиной окне еще не было, не возвращалась, хотя теперь должна была вернуться с минуты на минуту.

— Ты не уходи, постой тут, Александр… я тебе сейчас вынесу курева пачку-две, — сказал Векшин, воодушеви-тельно потрепав ко плечу Саньку, так и не закончившего повесть о Ксеньином самоубийстве.

— Нет, ты уж непременно вспомни про ту десятку, — еще настойчивей повторил Санька, дрожа, не отпуская, держась за рукав. — Мне даже чудно, что такое могло затеряться… такое рядом с сердцем хранят!

— Ладно… подожди меня тут, я мигом обернусь, — отвечал Векшин, устремляясь в подъезд.

Незапертая, стоявшая полупритворенною дверь, а также прерывистое, еще с площадки слышное мужское сопенье, равно как и опрокинутый среди прихожей стул — всем подтверждалось хмельное состояние, в каком воротился Донька… Собираясь немедля спуститься к Саньке, Векшин и не стал запирать наружного замка. Ничего не было видно впотьмах, только циферблатное стеклышко мерцало отраженным бликом на обоях с тенями качающихся ветвей за окном. Не включая света, чтоб спящего не будить, Векшин на ощупь прошел к подоконнику, где хранились знаменитые Донькины табачные запасы, — вопреки ожиданьям, ни пачки не оставалось за оконной занавеской, не было их и в ящике стола… И тут возник болезненный, требовавший немедленного выясненья интерес, куда бы он мог запрятать столько? Для начала Векшин ощупал карманы спящего, но и там не нашлось ни табачинки, — ничего, кроме складного ножа, карандашного огрызка да пустого спичечного коробка о пяти спичках; своих у Векшина не оказалось. Первая чиркнула и сразу погасла… на месте платяного шкафа теперь уже стояла вторая койка, и, конечно, в иное время Векшина крайне озаботила бы такая предусмотрительность хозяйки. Донька не шелохнулся также, когда Векшин принялся ногой выталкивать находившийся под ним сундучок, для чего потребовалось приподнять угол кровати; только храпеть перестал. В ту пору Векшин вовсе не помнил про Санькины папиросы и поиск свой производил с нарочитой небрежностью, единственно в расчете, что, проснувшись, жертва возмутится его поведением, — тут Векшин и выскажет ему кое-что в самом доходчивом виде, поскольку лежачий всегда слабей.