Страница 79 из 87
Турецкое министерство молча соглашалось с Неплюевым, что Кабарду должно оставить в покое как страну нейтральную и не начинать об ней разговора, пока со стороны хана не окажется какого-нибудь нового неприязненного поступка. Но крымцы не успокаивались: ханский наместник на Кубани Нурадин-султан, называя Кабарду своею, грозил вступить в нее с войском, и Неплюев в октябре 1732 года объявил рейс-эффенди, что при первом движении татар русские войска вступят в Кабарду для ее зашиты. Неплюеву было трудно говорить с турками, потому что в 9 пункте последнего мирного договора было прямо сказано, что Черкесы принадлежат хану. Произошло и другое столкновение: известный нам калмыцкий хан Дундук-Омбо отложился от России и отдался под покровительство крымского хана; Россия требовала его выдачи; но в том же 9 пункте мирного договора и о калмыках было сказано так, как будто бы они были вольные. Турецкие министры налегали на этот 9 пункт не так сильно только потому, что были обеспокоены со стороны Персии, где Тахмас Кулы-хан вышел из повиновения шаху и объявил, что будет продолжать войну с турками. Подкупленные Неплюевым, турецкие чиновники дали ему знать, что к хану отправлены указы не подавать ни малейшего повода к ссоре с Россиею, которой дружба теперь очень нужна Порте, каким бы то ни было образом поскорее выслать Дундука-Омбо и в Кабарду войск не посылать, в таком случае и русские войска туда не пойдут. Указы возымели свое действие, потому что, как выражался Неплюев, у Порты довольно было чаду в голове от персидских дел: Тахмас Кулы-хан свергнул шаха Тахмасиба, обвиняя его в заключении последнего мира с турками, провозгласил шахом новорожденного сына Тахмасибова и взял всю власть в свои руки; война между Персиею и Турциею была, следовательно, неизбежна.
Какое же положение должна была принять Россия при таких конъюнктурах? Как должна была воспользоваться ими? Решение этого вопроса зависело от состояния дел европейских. Европа по-прежнему представляла два враждебных лагеря, хотя и с переменою отношений вследствие севильского договора. Венский двор не хотел уступить требованиям Испании и ее союзников относительно надела испанских принцев в Италии; вследствие этого толковали о неизбежности войны, хотя никто не хотел ее. Но если война откроется, то Австрия по договору получит русский тридцатитысячный вспомогательный корпус, и в Москве австрийский посланник граф Вратислав хлопочет, чтоб новое правительство выполнило договор; испанский посланник Лириа и секретарь французского посольства Маньян хлопочут о противном; Англия смотрит равнодушно на эти континентальные отношения, пока они не касаются прямо ее интересов, и при каждом удобном случае дает знать России, что сильно желает возобновить с нею дружбу. Австрия ничего не теряла со смертию племянника цесаревны Петра II, пока при новой императрице находился в силе Остерман, убежденный в необходимости австрийского союза по отношению России к соседним державам, Турции, Польше и Швеции; и так как восточные дела находились в том же положении, какое привело к австрийскому союзу при Екатерине I, и так как со дня на день нужно было ждать перемены в Польше, то, по мнению вице-канцлера, и надобно было поддерживать австрийский союз, хотя бы даже и пришлось двинуть вспомогательный корпус. За Остермана был, разумеется, Левенвольд; Бирон не вмешивался в важные вопросы политики, по его легко привлечь подарками. Бирон будет иметь влияние на императрицу, но она не подчинится этому влиянию беспрекословно: она самолюбива, любит показывать свое значение, свое влияние на дела, прислушиваться к разным мнениям, ее надобно убедить. Против Остермана сильная партия, так называемая русская, во главе которой находится Ягужинский. Хотелось во что бы то ни стало сохранить мир, необходимый при скудости финансовых средств страны, и не для того спешили покончить персидские дела с уступкою Петровых приобретений, чтоб вмешаться в совершенно чуждые для России дела западные и тратить войско безо всякой выгоды. Маньяну передали, что когда в апреле 1730 года граф Вратислав приехал к Ягужинскому и настаивал, чтоб Россия помогла цесарю войском, то Ягужинский отвечал, что, без сомнения, Россия останется верна своим обязательствам и поможет императору; но когда Вратислав вышел, то Ягужинский расхохотался и сказал: «Они считают нас дураками! Очень нам нужно вмешиваться в отдаленные распри, тогда как мы можем у себя наслаждаться покоем».
Но Ягужинскому трудно было бороться с Остерманом. В июне 1730 года граф Вратислав вручил обер-камергеру Вирону диплом на графство Священной Римской империи, портрет императора, осыпанный бриллиантами, и 200000 талеров, на которые, прибавив своих денег, Бирон купил поместье Вартенберг в Силезии. У Вратислава в запасе было еще четыре портрета, и Лириа доносил своему двору: «Графа Вратислава и прусского посланника при здешнем дворе осыпают любезностями, а со мною ограничиваются только обыкновенными вежливостями; из этого ясно, что отличия, которыми меня удостоивали прежде, были оказываемы в уважение тогдашней нашей дружбы с венским двором, который может теперь здесь делать все, что ни захочет. Думаю, что 30000 войска тотчас же выступят в поход, как только их потребует император, хотя русские вельможи и противятся этому. Они смертельно ненавидят иностранцев, приближенных к царице, явно говорят, что те думают только о своих собственных интересах, а не об интересах страны, служат больше чужим государям, чем своему, что Бирон удостоился такой чести от императора, конечно, не за службу своей государыне; прибавляют, что и немцы будут иметь такой же конец, какой имели и прежние временщики». В июле подарен был портрет императора, украшенный бриллиантами, князю Черкасскому. А между тем французский двор оказал услугу австрийскому, протестовавши слишком поспешно против выступления тридцатитысячного вспомогательного корпуса и употребивши в своем протесте выражения, которые заключали в себе угрозу. Маньян объявил Остерману от имени своего правительства, что так как участники севильскою договора вовсе не имеют намерения нападать ни на императора, ни на империю, то трудно себе представить, почему бы русская государыня стала вмешиваться в предстоящую войну; что весь вопрос заключается в занятии крепостей Тосканы и Пармы гарнизонами или испанскими, или швейцарскими, что не имеет никакой важности для русского двора; так как было всегда доброе согласие между Франциею и Россиею, то король, его государь, надеется, что царица не примет участия в войне, в противном же случае король не будет в состоянии скрыть свое неудовольствие. Остерман смутился и, дрожа, отвечал: «Нельзя не удивляться, что это не было объявлено русскому посланнику в Париже, не сделано ему даже никакого намека. Императрица всегда желала сохранить дружбу с его христианнейшим величеством, но она знает свои обязательства и пределы, до которых они простираются. Ее величество не входила в причины, заставившие короля вступить в новые обязательства но севильскому трактату, но она не откажется и от своих обязательств: моя государыня и ее союзники никогда не потерпят, чтоб какой-нибудь монарх предписывал им законы». Маньян дрожание Остермана принял за следствие затруднения, в какое он поставил его своим объявлением; но Лириа доносил своему двору: «Я его (Остермана) знаю и приписываю это дрожание гневу и бешенству, потому что, несмотря на свое низкое происхождение, это один из самых высокомерных людей».
В то же время французский посланник в Стокгольме сделал такое же объявление при шведском дворе. По поводу этих объявлений граф Александр Головкин имел разговор в Компьене с кардиналом Флери и хранителем печати Шовеленом. Он представлял кардиналу, что оборонительный договор России с цесарем не вредит никому и заключен прежде севильского договора, что Россия готова заключить такой же оборонительный союз и с Франциею. Кардинал отвечал, что и Франция имеет одинаковое желание быть в доброй дружбе с Россиею, но так как Россия дружнее с цесарем, то с таким раздражением и принимает объявления, сделанные французским министром в Швеции и секретарем Маньяном; лучше об этом позабыть, потому что все произошло на словах, а не на бумаге. Флери изъявил сожаление, что цесарский двор не показывает нималого снисхождения и потому война необходима, хотя он, кардинал, всячески трудился об ее отвращении. Хранитель печати высказался с большею горячностию. Головкин представил ему о неприличии поступка Маньяна, который не аккредитован при русском дворе, представил, что его слова не согласны с уважением, какое самодержавные государи между собою сохранять должны, и с дружбою, которая существовала всегда между Россиею и Франциею, и неужели употребление угроз есть прямая дорога к сохранению мира, о котором Франция хлопочет с такою достохвальною ревностию. Хранитель печати отвечал «Представление сделано именно вследствие намерения Франции сохранить дружбу с Россиею; кроме того, всему свету известно, что севильские союзники не намерены напасть на цесаря, которому сделаны такие умеренные и разумные предложения, что по справедливости ему нельзя их отвергнуть, разве он имеет намерение овладеть всею Италиею; в таком случае мы должны употребить силу. Но если дела находятся в таком положении, то ваш оборонительный союз с цесарским двором едва ли имеет силу в этом случае. Мы не отводим вас от вашего союзника, но представляем вам, чтоб вы не шли далее условий вашего союза: а впрочем, как вы в этом случае будете поступать с нами так и мы с вами. Мы вашей дружбы всегда искали и думали даже прежде министра к вам отправить». Когда Головкин заметил ему что императрице будет приятно иметь при дворе своем французского министра, то хранитель печати отвечал: «Дело теперь в таком положении, что не только нового министра посылать, но и Маньяна есть ли зачем держать».