Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 94 из 99



К Борису некоторые летописцы равнодушны, другие с восторгом отзываются о его достоинствах, хотя и указывают на недостатки, бывшие причиною его погибели; некоторые, писавшие, очевидно, под влиянием духа партии, сильно чернят его память. Вообще летописцы снисходительнее к Шуйскому, хотя большинство из них смотрит на него как на человека, поторопившегося взять в свои руки верховную власть и оказавшегося неспособным удержать ее; некоторые, впрочем, безусловно превозносят его. Но относительно Лжедимитрия все отзывы согласны не в пользу его. Это явление понятно: никто не сочувствует палачу потому только, что он исполнитель справедливого приговора над преступником: не могли сочувствовать и предки наши орудию кары небесной за грехи целого народа или одного Годунова; и люди, коснувшиеся (впрочем, очень слегка, очень боязливо) вопроса о подстановке, не разделяя общего мнения о сверхъестественных причинах появления Лжедимитрия, могли не сочувствовать его личности и поступкам, уже не говоря о том, что не хотели высказывать этого сочувствия. Большинство, как проговорился Палицын, любило Лжедимитрия; но люди из большинства обыкновенно не записывают своих мнений; притом же большинство было напугано страшными словами, страшными отзывами, которые повторялись людьми, имеющими высший авторитет, людьми знающими, разумными, а большинство, особенно в то время, было более всего способно поверить этим отзывам и напугаться ими, вследствие чего могло даже возненавидеть прежнего любимца, когда было объявлено и утверждено, что он был еретик и чернокнижник. Откуда же взялось это представление о еретичестве Лжедимитрия? Ежедневный опыт учит нас, что люди, не получившие посредством образования, посредством науки привычки идти навстречу явлениям новым, непонятным, вступать с ними в борьбу и, наконец, одолевать их как древнего сфинкса разгадкою их загадок, – такие люди всякое явление, выходящее из ряда обыкновенных, приписывают действию таинственных, сверхъестественных сил; кроме уже того, что самозванец являлся орудием врага рода человеческого, как виновник смут и бедствий, он являлся таким еще как друг иноверцев, как вводитель чуждых обычаев, как человек, не сообразовавшийся с принятыми, освященными уставами и обычаями. Слово ересь в то время имело обширнейшее и часто превратное значение, ибо значение религиозное, вечное, неизменяемое, божественное придаваемо было и тому, что не имело ничего общего с ним, придаваемо было форме, внешнему, изменяемому; то, что в самом деле было ересью, какое-нибудь неправильное, нелепое толкование места св. писания, основанное на непонятном, искаженном месте церковного писателя, не казалось ересью; но страшною ересью являлось нарушение принятого, освященного древностию обычая: оно производило могущественное, тяжелое впечатление, нарушало весь строй жизни, не давало покоя, порывало священную связь с отцами умершими, являлось греховным восстанием против их памяти, против их жизни. При отсутствии духовного простора, при господстве внешнего, формы, при неразвитости духовных, настоящих, самых крепких основ народности, однообразие, сходство внешнего, формы, служили единственною связью между членами общества, членами народа. Эта неразвитость внутренней, духовной народной связи, неразвитость народности вообще производила то, что человек, порвавший внешнюю связь с своим народом, разрывал с ним окончательно; так окончательно разорвали с отечеством те молодые люди, которые были отправлены при Годунове за границу; князь Хворостинин также не хотел оставаться в России; слышали мы и опасения князя Ивана Голицына: «Русским людям служить вместе с королевскими людьми нельзя ради их прелести: одно лето побывают с ними на службе, и у нас на другое лето не останется и половины русских лучших людей, не только что боярских людей, останется кто стар или служить не захочет, а бедных людей не останется ни один человек». Понятно, следовательно, почему общество преследовало всякое нарушение отцовского обычая как измену, и так как внешнее, формы, имело религиозное значение, а русский народ своим вероисповеданием разнился от других европейских народов, отделить же сознательно правды своего вероисповедания от внешнего, форм, не мог, не мог понять, что православие не имеет ничего общего с бородою, употреблением телятины в пищу и т. п., то всякое изменение своего внешнего, изменяемого, на чужое внешнее, изменяемое же, считалось изменением основного, существенного, религиозного, считалось необходимо ересью, грехом; да и действительно, как мы видели, люди, изменявшие внешнее, одним этим не ограничивались опять по недостатку сознания об отдельности внешнего от внутреннего, существенного от несущественного, по привычке все это смешивать; русский человек, выехавший за границу, одевшись в иностранное платье, принявши чужие обычаи, изменял с тем вместе и вере отеческой, ибо о вере этой он ясного понятия не имел, она в его представлении неразрывно была соединена с обычаями, внешностями, от которых он отказался, и вследствие этой-то неразрывной связи, отказавшись от одного, он не мог не отказаться от другого.

Таким образом объясняется нам, почему Лжедимитрий является в современных литературных памятниках как еретик и чернокнижник, орудие темной, адской силы: он изменил древним обычаям, окружил себя чужими, иноверцами, еретиками, хвалил чужое, смеялся над своим; он явился слишком рано еще, именно столетием раньше; люди, которые могли не оскорбиться его поведением, не составляли в это время даже и меньшинства, – они составляли исключение; притом же впоследствии открыли, что он был самозванец, обманщик, обольститель, следовательно, необходимо орудие духа лжи и обольщения: наконец явился неведомо как, достигнул царства изумительными, чудесными для большинства средствами. Сам Палицын, бесспорно разумнейший из тогдашних грамотеев, говорит, что Лжедимитрий был чернокнижник, еще в молодости навыкший чернокнижию. Впрочем, свидетельство о чернокнижии Лжедимитрия можно принимать и буквально: при умственной неразвитости людей того времени таинственные знания, книги, в которых они заключались, имели неотразимую прелесть для молодых людей, живых, у которых сильно работали мысль и воображение, которые хотели узнать побольше того, что могли им предложить тогдашние мудрецы – нечернокнижники; очень легко могло быть, что в руках пылкого, пытливого Отрепьева видали и запрещенные книги, какие-нибудь Аристотелевы врата.

Если Лжедимитрий был еретик и чернокнижник, то, разумеется, с таким же характером, и даже еще в сильнейшей степени, явилась жена его Марина, еретица, воруха, латынской веры девка, луторка и калвинка. Сочетание трех последних отзывов об одном и том же лице, – сочетание, встречаемое в писаниях тогдашних грамотеев, – разумеется, поражает нас теперь; но предки наши не обращали внимания на различие исповеданий; они употребляли эти три названия – латынец, лютер и калвин как бранные, говоря о всяком чужом, о всяком западнике. Требование перекрещивания от людей других христианских исповеданий, переходящих в православие, всего лучше объясняет нам дело, всего лучше показывает нам, какое сильное впечатление производило на наших предков слово – чужой: это магическое слово отнимало способность находить в человеке другого христианского исповедания что-либо сходное, находить общую основу и вместе определять, какое из этих исповеданий ближе к нашему и какое дальше.

Что касается представления о других знаменитых деятелях Смутной эпохи, выраженного в современных литературных памятниках, то оно очень неудовлетворительно, очень неясно. Живых людей, с резко определенным образом, мы не найдем ни в Скопине, ни в Ляпунове, ни в Пожарском, ни в Минине, как они представляются в летописях и сказаниях. Рассказываются их внешние подвиги, произносятся похвальные отзывы в общих неопределенных выражениях, идущих ко всякому другому хорошему человеку. От Скопина-Шуйского не дошло до нас ни одного слова, не дошло ни записок, ни писем, ни его собственных, ни людей к нему близких, вследствие чего фигура эта представляется историку покрытою с головы до ног пеленою: можно догадываться, что это что-нибудь величественное, но что именно – не знаем. Точно так же безжизненною представлялась бы нам и фигура другого вождя-освободителя, Пожарского, если бы мы должны были ограничиться одними летописями, если б, по счастию, не дошло до нас описание новгородского посольства к Пожарскому в Ярославль; тут сказал Пожарский несколько слов о себе, о своем положении, о других лицах, – и прорезал яркий луч и осветил, оживил образ! Но все это несколько слов только! Яснее представляется характер Ляпунова уже по самому разнообразию внешней деятельности, не допускающей с начала до конца общих, неопределенных отзывов. В деятельности Минина много темного, недосказанного: тоже таинственный образ! Любопытно, что если в некоторых известиях фигура Минина стирается перед фигурою Пожарского, то в народном представлении, как оно записано в одном хронографе, Минин является исключительным деятелем при освобождении Москвы. Здесь видно явное желание противопоставить его боярину князю Трубецкому, причем лицо Пожарского, как мешавшее силе желанного впечатления, отстранено: «Призвавши бога на помощь, хотя и неискусен стремлением, но смел дерзновением, пошел Кузьма к царствующему граду. В то время стоял с войском князь Дмитрий Трубецкой, и услыхав, что идет Кузьма Минин с войском, отступил прочь, говоря: „Уже мужик нашу честь хочет взять на себя, а наша служба и радение ни во что будет“. И сведал келарь троицкий, Авраамий Палицын, что Дмитрий Трубецкой с товарищем своим Прокофьем Ляпуновым (?) прочь отступил от Кремля-города, и приехал келарь в полки князя Дмитрия Трубецкого, начал его молить, что тот мужик пришел к тебе на помощь, а не честь вашу похищать; и едва умолил князя Дмитрия. А в то время Кузьма Минин с своим войском облег город-Кремль, и начал Трубецкой говорить: „Я стою под городом Москвою немалое время, а взял Белгород и Китай; что будет у мужика того, увижу его промысел!“ И поехал келарь в полки нижегородские к Кузьме Минину и говорил: „Я едва умолил князя Дмитрия Тимофеевича, а ты, Кузьма Минич, не прекословь ему ни в чем, ополчайся как тебя бог наставит“, и отъехал в свой монастырь». На другой день Кузьма отряжает два полка и т. д. Патриарх Гермоген вообще является в лучезарном блеске, и самый блеск этот препятствует различать отдельные черты в образе; только предатель-хронограф нашептывает слова, нарушающие общее впечатление.