Страница 29 из 32
У Глаши была настоящая страсть к воде. Нет, не к рекам и озерам — плавать она умела, но побаивалась, предпочитая мелководье, — а к лужам, предпочтительно грязным. Ей доставляло огромное удовольствие ползать на брюхе в любой луже, в том числе и на асфальте. Как-то раз из леса мы возвращались с зеленой собакой, и люди показывали на нас пальцем: она выкупалась в зацветшем болотце. Однажды у нас во дворе я увидела улыбку на лице вечно угрюмого соседа: глядя на перепачканную Глашу, он радостно сообщил мне, что у нас на целый день отключили воду. Начинался сезон купания у нее рано, в марте-апреле, и мы с мужем очень боялись, что она простудится. Порою ее можно было остановить, если вовремя закричать — «Не-ет!». В один холодный весенний день мне удалось ей втолковать, что в лужу ложиться еще рано. Она со мной согласилась, стала выбираться на сухое место, но тут лапки у нее подогнулись, и она бухнулась в воду. В ее взгляде ясно читалось: «Видишь, я не виновата, я просто упала!»
Да, Глаша давала нам повод посмеяться каждый божий день. Летом в экспедиции она, бывало, веселила весь лагерь. Раньше мы каждый год ездили на биостанцию Малый Утриш на Черноморском побережье Кавказа. Ехали мы долго и когда наконец прибыли на место, Глаша пулей вылетела из машины и помчалась к морю. Сколько воды! Какое большое озеро! Увы, тут же наступило разочарование: накатившая волна ее перевернула, к тому же ей совсем не понравился вкус соленой воды. После этого мы десять дней не могли выманить Глашу на берег. В конце концов она стала сопровождать меня на пляж, ложилась на подстилку (она считала, что все, что постелено на песке или траве, — это для нее) и смотрела, не отрываясь, в море, пока я плавала. Встречая меня, она заходила в воду по животик. Постепенно она поняла, что в жаркий день зайти в море — это единственная возможность охладиться, и стала просить меня или хозяина занести ее в воду; только к концу нашего пребывания она стала отваживаться заходить туда сама.
Она вообще-то была послушной девочкой, и когда мы с мужем уходили три раза в день по гонгу в столовую, то строго-настрого наказывали ей оставаться дома, но никогда ее не закрывали (если собаку запирают в тесном помещении, она воспринимает это как наказание), и она обычно ждала на крылечке нашего крошечного бунгало. Но однажды нас что-то отвлекло; заслышав гонг, мы отправились на обед, забыв дать ей команду, и Глаша бодро побежала за нами. Спохватившись уже почти у самого здания столовой, куда собакам был вход строго воспрещен, я повернулась и повелительным жестом, подкрепленным словами, отослала ее домой; она нехотя поплелась обратно. Потом нам рассказывали, что Глаша шла по тропинке к домику, мотая головой, подметая ушами землю и что-то сердито бормоча себе под нос. Впоследствии выяснилось, что одной руганью дело не ограничилось: она пошла жаловаться на хозяев коллеге, которая жила в соседнем домике, и получила от нее в утешение кусочек сыра. Так как эта добрая душа в тот момент находилась на территории, которую Глаша считала своей, то формально запрет не был нарушен.
А на следующий год мы с ней жили уже не в самом лагере, а за его забором, в палатке. В этих условиях Глаша просто расцвела! Она мгновенно усвоила, что палатка — это дом, притом дом очень удобный: входить и выходить при этом можно сколько угодно и когда угодно, независимо от воли и желания хозяев.
Например, легко укладываться спать в детское время, не дожидаясь родителей. Дело в том, что у нашей собаки была одна особенность: ровно в десять вечера она ложилась спать, где бы она ни была. Когда мы в первый раз взяли ее в экспедицию, то однажды вечером страшно перепугались: мы находились довольно далеко и от самого лагеря, и от своего домика, сидели у костра и готовили шашлык, когда собака вдруг пропала. Муж нашел ее на ступеньках родного бунгало: она дремала перед закрытой дверью.
После этого мы уже не впадали в панику, когда были в гостях и ровно без пяти десять собака исчезала. «Светская жизнь» на биостанции начиналась обычно где-то в половине десятого, одновременно с наступлением темноты, когда ученые заканчивают свои дневные труды. Глаша нас сопровождала, куда бы мы ни направлялись, а потом незаметно растворялась во мраке. Когда мы уже ночью возвращались к себе, то обнаруживали ее спящей на своем коврике в палатке. Зато она компенсировала свое отсутствие на вечерних посиделках утренней активностью, о которой мы долгое время и не подозревали; о ней нам рассказали впоследствии другие «подзаборные» — так называли тех, кто жил в палатках не на самой биостанции, а за ее забором — наши соседи, которые по молодости лет нередко проводили ночи напролет у костра. Оказывается, ровно в четыре часа, когда в этих местах летом наступает рассвет, Глаша ползком вылезала из палатки, воровато оглядываясь. Потянувшись и размявшись, она обходила злачные места: кострища, где накануне жарили шашлыки и курочку; впрочем, как и все местные собаки, она не пренебрегала и селедочными головами. Сделав полный круг, она бесшумно возвращалась и ложилась спать, чтобы поздним утром проснуться и встать одновременно с хозяевами. В полевых условиях она вообще чуть ли не полностью одичала — стала гулять сама по себе, как кошка. Она никак не могла понять, зачем ее идиоты хозяева настаивают на прогулках: ведь стоит отойти немножко от палатки, и вот тебе туалет. Впрочем, сначала она уходила на прогулку вместе со мной, но метров через сто исчезала в кустах, а потом вообще плюнула на приличия и стала ходить как, когда и куда ей вздумается. Как-то раз, когда собака отсутствовала больше часа и мы уже готовы были отправиться на ее поиски, к нам прибежала маленькая дочка научных сотрудников.
— Тетя Оля, — затараторила она, — мама велела вам передать, чтобы вы не беспокоились о Глаше. Она только что вышла из леса, что-то дожевывая, окунулась в море и сейчас направляется домой.
После этого мы перестали волноваться и махнули на нее рукой: одичала так одичала. Нам рассказывали, что каждое утро она обязательно посещала биостанцию, причем во время своего инспекционного осмотра заходила в каждый домик, так что ее «в лицо» знали даже рабочие-строители, жившие на отшибе и мало общавшиеся с остальными обитателями. Впрочем, иногда она разыгрывала из себя послушную домашнюю собачку. Как-то раз, собираясь на море, мы не стали дожидаться ее возвращения из «тура», а махнули на нее рукой и ушли. Потом нам что-то понадобилось из палатки, муж пошел за этой вещью — и вернулся вдвоем с собакой, причем она шествовала с ним рядом, у ноги, как обученная немецкая овчарка. Тешу себя мыслью, что ей стало скучно в нашем маленьком палаточном лагере без хозяев…
Нельзя было назвать Глашу гениальной, но лоб у нее был поистине сократовский, необычайно крутой. Когда она думала, на лбу появлялись глубокие морщины; когда же она понимала, что ей делать дальше, лоб разглаживался. Учить ее элементарным трюкам оказалось очень легко. А с выученными трюками она расправлялась лихо. Как-то раз в экспедиции во время общего праздника я отвлеклась на минуту и выпустила ее из поля зрения. Только услышав общий смех за детским столом, я увидела «пасшуюся» там Глашу. Передние ее лапки так и мелькали в воздухе, а содержимое тарелок детей быстро исчезало в ее желудке за «десятую» или «двенадцатую» лапу.
А еще наша Глаша обладала ярко выраженной эмпатией: она прекрасно чувствовала настроение близких людей и, если кто-то из нас был расстроен, тут же кидалась его вылизывать. Правда, она не всегда могла отличить смех от плача. Однажды Глаша чуть не сорвала мне сеанс гипноза. Пациентка, которую она хорошо знала, в состоянии гипнотического транса зарыдала, как и было положено в тот момент по сценарию, и моя собачка ринулась ее утешать — хорошо, что я умудрилась перехватить ее в самый последний миг. Ей бы вообще работать психотерапевтом: когда у меня тяжело заболел отец, она с упоением вылизывала мою мать, которую в обычное время не слишком жаловала из-за самой банальной ревности.