Страница 54 из 56
«Розовая птица счастья, сынок… Она пролетает над колыбелью избранных небесами, — так говорил отец когда-то давным-давно во время прогулки по площади Мантуи, самого милого и уютного города на свете. — Ах, если бы я знал, взмахнула ли она своим крылом и над тобой?»
Видимо, розовая птица его все же отметила, ибо вскоре все в Мантуе узнали, что маленький Антонио из породы счастливцев. В Риме, куда отец отправил его учиться, Антонио был замечен могущественным кардиналом Гонзагой и вскоре стал его секретарем. С этого началось. Вслед за Гонзагой в покровителях ходил уже генерал ордена иезуитов Лайнес. Это он отправил молодого Поссевино наводить порядок в Савойю, где расшалились сторонники реформации. Страсти в Савойе улеглись сами собой, а Поссевино тем временем издал книгу «Христианский воин», о которой сейчас вспоминал не без смущения, хотя и понимал, что Лайнес читал ее с удовольствием. Ведь там были слова о том, что каждый христианский воин, погибший в борьбе с еретиками, — герой и мученик. Теперь, когда легату Поссевино приходилось иметь дела с еретиками, ему не хотелось, чтобы кто-то из этих еретиков вспомнил о «Христианском воине» и сорвавшихся с кончика пера неосторожных словах. Узнай о них его партнеры по многочисленным переговорам, которые теперь доводилось вести легату, вряд ли за Поссевино закрепилась бы слава умелого дипломата. Многие с ним попросту отказались бы говорить.
Однажды по пути из Трансильвании в Краков в карпатском ущелье Поссевино чуть не свело с ума эхо. Ущелье это издавна называли «поющими горами». Голубые вблизи и синие вдали склоны казались мирными, задумчивыми, даже кроткими. И не верилось, что когда-то в этом ущелье громыхали битвы и к небесам улетали стоны и проклятья умирающих.
А бывали здесь воины персидского царя Дария и римляне, Батый и германские полки. Один раз в году, в предутреннюю синь, горы будто бы вспоминали последние слова каждого, кто погиб в ущелье. И тогда «поющее ущелье» плакало, рыдало, гневалось. Вновь слышны были голоса тех, кто давным-давно покинул эту землю — на страх еще живущим.
Поссевино решил проверить, действительно ли резонанс в ущелье так же хорош, как во дворце святого Петра в Риме.
— Да! — крикнул он.
«Нет!» — ответило ущелье.
— Да!
«Нет!»
Легат вытер ладонью внезапно вспотевший лоб и крикнул еще громче:
— Да! Да!
«Нет! Нет!» — возражали ему горы.
Поссевино покачнулся в седле. Заботливые спутники подхватили его.
— Почему горы кричат «нет»? — спросил он.
— Горы молчат.
— Как молчат? Я слышал — они мне отвечали.
Решили, что жаркое солнышко напекло легату голову, и тут же устроили привал в тени. В дальнейший путь тронулись лишь под вечер. Легат держался в седле прямо, но был тих и задумчив. Он не верил в чудеса. Возможно, он не верил ни во что на свете, но знал, что и блаженные и сумасшедшие существуют. И самое страшное — сойти с ума и не заметить этого…
Поссевино прошелся по комнате, снял нагар со свечей. В кресле сладко спал Челуховский. Иногда он вздрагивал и бормотал: «Ой-ой, мама… боже мой!» Интересно, что снилось ему? Неужто бесхитростное голубое детство, когда даже будущие злодеи бывают еще вовсе не злодеями, а верящими каждому слову и каждой ласке детьми.
Челуховский, со своим умением немедленно перейти от слов к делу, был нужен легату. Уж не отправить ли его в Москву? Но там, пожалуй, ему не поверят. Слишком много пестроты, неожиданного в его поведении. Да ведь и самому Поссевино пришлось с московитами нелегко. Царь слал ему со своего стола угощения, пытался одарить одеждами и лошадьми. Когда Поссевино, поблагодарив, сказал, что предпочитает жить скромно, не разрешая себе не только роскоши, но даже лишнего платья, и это не прихоть, а убеждение, позиция, от которой он никак не терпит — напротив, выигрывает, царь внимательно посмотрел легату в глаза, будто надеялся разглядеть за зрачками еще что-то (уж не душу ли?), и усмехнулся.
Эта усмешка показалась Поссевино опасной. Она не была ни наивной, ни чрезмерно открытой. И легат понял, что не следует задавать царю вопрос о печатнике Иване, причинах его отъезда из Москвы. Царь, судя по всему, тоже был дипломатом. Притом умелым. Если он не защитил печатника и по сути разрешил его изгнать, то теперь в этом ни за что не признается, если же, напротив, сам послал его в Вильно, Острог и Львов, то тем более ни словом о том не обмолвится.
Позднее Поссевино тешила мысль, что его поездки между Краковом, Вильно и Москвой, его спокойные вдумчивые речи могли решить больше, чем десяток кровопролитных сражений. Если бы он захотел, в руках русских осталось бы несколько крепостей в Ливонии. Если бы захотел!..
Но в той беседе взгляд царя был слишком тверд, а слова его, пожалуй, чрезмерно осторожны. Было ясно, что он не признает главенства над собой римского престола, не разрешит строить в Москве католические храмы, а потому Поссевино решил не помогать московитам. Более того, на девятнадцати заседаниях Ям-Запольских переговоров он сам достаточно повредил им и непрямыми умными речами свел на нет результаты их многих побед. Во всяком случае, убедил, что Баторий готов продолжать войну, тогда как на самом деле Польша уже выдохлась, а стойкость московских полков в последние месяцы вновь росла. Но Польша была католической, а Россия погрязла в схизме. И для автора «Христианского воина» было абсолютно ясно, чью сторону надо брать.
Во всем этом легат разбирался прекрасно и ошибок не делал. Но печатник Иван — кто он? Откуда? Зачем? А главное, какую цель он преследовал? Если бы удалось отгадать, кто стоял за его спиной! Какие люди, какие силы? Предположить, что он действовал на свой страх и риск? Такое казалось почти невероятным.
Правда, хоть печатные книги возникли не так давно, существовали фанатики, готовые на все, чтобы жить в них и для них. Недаром поэт Челио Кальканини завещал свою библиотеку родному городу Ферраре с условием, что его похоронят в главном читальном зале Феррарской библиотеки. И нашлись люди, которым завещание Кальканини показалось разумным. Его исполнили в том же 1541 году, когда поэт отбыл туда, куда всегда стремился в своем творчестве — в заоблачные дали, поближе к Олимпу.
Помнил легат, что в 1566 году парижским судом был приговорен к сожжению ученый и типограф Анри Этьенн за издание, как счел епископ, книг непотребных, наводящих на мысли о том, что созданный всевышним мир могут познать обычные смертные.
Книги свезли на площадь, но проворный Анри бежал в заснеженные Овернские горы. Сжигать пришлось не его самого, а изготовленное по его образу и подобию чучело. Правда, еще за тридцать лет до истории с Этьенном саксонский курфюрст заставил автора бунтарской листовки Йобста Вайсбродта прилюдно съесть весь тираж его произведения. Благо, листовка была маленькой, а тираж не более сотни экземпляров. К тому же Вайсбродту разрешили сварить листовки в супе, что значительно облегчило их поглощение.
Поссевино понимал: будут на многих площадях костры из книг, а некоторым авторам придется и голову сложить на плахе. Да вот теперь возникли люди типа покойного печатника Ивана, которые могут то, что не под силу даже хорошо обученным полкам, — остановить наступление Рима на схизматиков, не допустить, чтобы русские забыли свой язык и его буквы и перешли на латынь. Но неужто он действовал сам, полагаясь лишь на то, что поддержат его незнатные и неимущие соотечественники? Тогда он был попросту мечтателем, но мечтателем опасным.
— Да! — некогда кричал в ущелье легат.
«Нет!» — отвечали ему горы.
Даже если это было миражем, плодом воображения, какой-то неправильностью, возникшей в разогретой солнцем голове, такое все равно пугало.
Но всех ли можно перекричать? И всегда ли удается настоять на своем? Ведь даже безгласые горы иной раз решительно отвечают «нет», когда их так просят сказать «да»…
Челуховский приоткрыл желтый глаз, секунду глядел на комнату, пытаясь вспомнить, где он находится и по какому случаю попал сюда, затем, успокоившись, вздохнул, устроился поудобнее и опять погрузился в сон. Веко вновь спрятало глаз.