Страница 3 из 56
— Ты насмешник и в душе поэт! — сказал печатник.
— Конечно. А к тому же еще немного артист, — добавил граф. — Люблю всяческие проделки. С детства бегал глядеть на паяцев. В момент, когда паяц убивает из ревности нежную Коломбину, он велик. Он может казнить, а может и миловать. Ощущение собственного всесилия, наверное, одно из самых острых чувств. Захочу — Коломбина будет жить. А решу иначе — умрет. Левой рукой схватил ее за косу, в правой — нож… Одно мгновение… Всего лишь одно мгновение даровано паяцу для того, чтобы царить над толпой зрителей. Но в это мгновение ему принадлежат чувства десятков людей. Его действия исторгнут вопль из душ или взрыв смеха…
Свет канделябра хорошо освещал лицо гостя. Граф увидел серые глаза человека немолодого и, вероятно, бывалого. И эти глаза смотрели сейчас на графа так спокойно, так открыто и ясно, что графу стало не по себе. И закралась мысль: полно, человеческий ли это взгляд? Может быть, так глядят на смертных небожители — без внутренней скованности, без боязни быть неучтивыми?
— А все же куда ты теперь путь держишь? — спросил граф.
Печатник усмехнулся:
— Мы с тобой весь вечер будто в прятки играем. Между тем ты отлично знаешь, что сейчас я еду во Львов. Ведь дальше на восток в пределах королевства больших городов нет.
— Почему же? — возразил граф. — Есть еще Острог. Князь Константин решил построить вторые Афины. Академию собирается открыть. У него частый гость ваш Курбский.
— Курбского я не видел много лет.
— Неужели? Я думал, вы, московиты, держитесь друг за друга.
— Московиты бывают разные. И не всегда мы можем похвастать большой дружбой между собой. Если бы это было иначе, не сидели бы триста лет под татарами. Могу тебя успокоить: к князю Константину я не еду. И от даренного Ходкевичем имения, как ты знаешь, отказался. Намерен жить во Львове сам по себе. Что же касается твоего интереса к моей особе, то тут мне не все понятно. Правда, в последнее время моя типография не давала покоя членам «Общества Иисуса».
— С какой стати им тревожиться по поводу твоей типографии? Да и что ты знаешь об ордене? Слышал, наверное, всякие небылицы о первом генерале, преподобном Игнатии Лойоле.
— Да, о нем я знаю. Как и о его преемнике кардинале Контарини, который убедил папу Павла III издать буллу, одобряющую действия «Общества Иисуса». Вместо Лойолы назначен новый генерал ордена. Если тебя интересует, знаю ли я его имя, — изволь. Это Пьетро Канизио, большой друг императора Фердинанда.
— Смело говоришь. И не боишься показать свою осведомленность, что не всегда безопасно. Ценю откровенность. Относительно друзей императора… Здесь сложнее. Откуда мы знаем, кто у императора в друзьях, а кто во врагах? Ты московит. Все вы держитесь за свою греческую веру и ненавидите Рим. Да не только московиты, а и наши русские и литвины. Вам бы всем свою веру навязать.
— Никому я ничего не хочу навязывать. И не хочу, чтоб навязывали мне. Вот почему мне и не по душе «Общество Иисуса». Для них все мы — и литвины, и русские, и московиты — схизматики, которые обязаны отречься и раскаяться, забыть свой язык и перейти на римский. А кому охота от своих отцов и от самого себя отрекаться?
— Ну нет, это уж слишком сложно для меня. Я действительно хожу к исповеди, и, полагаю, мой духовник не имеет ко мне особых претензий. Но высокой политики я не касаюсь. Если мне и суждено гореть на костре, то, думаю, не на том свете, а на этом. И причиной тому будет мой веселый нрав. Только он. Старая истина: хмурые не любят улыбчивых, скучные — озорных и веселых. И однажды унылые соберутся да швырнут меня в костер. Впрочем, это шутка. И ты напрасно так серьезно относишься к моим словам. Я странный человек. И всегда был таким. Собираю повозки. Недавно привез одну к себе, во львовский двор. На специальных пружинах — для того, чтобы не трясло на камнях. Что ты смотришь на меня так странно? Удивительные у тебя глаза. Впервые вижу такие. Ты не то святой, не то дьявол… Знаешь что, пойдем-ка со мною…
Граф схватил со стола канделябр и направился к двери. И только теперь стало видно, что граф едва заметно хромает на левую ногу. Они спустились по винтовой лестнице в подвал. Свет канделябра плясал по отлично выложенным каменным сводам. Кирпич чередовался с точно подогнанным серым камнем, кое-где прихваченным мощными железными скобами.
— Справа — подвалы, — объяснил граф. — Там лимоны в ящиках с песком. Хоть два года простоят. Есть даже свежие розы. Они в запаянных банках.
Через несколько шагов они уперлись в кованую дверь. Крест-накрест дверь перекрывали скобы. И висел огромный замок.
— Ключ только у меня. Второго нет. Здесь я тренируюсь в стрельбе.
Комната эта никак не напоминала подвальную. Стены были оштукатурены, потолок лепной. По углам стояли огромные бронзовые трехсвечники. И в них были вставлены уже несколько оплавленные толстые свечи. Значит, здесь часто бывали. Граф поднес канделябр к фитилям. Теперь можно было получше рассмотреть комнату. Она была узкой и очень длинной, не менее десяти-двенадцати сажен, в глубине стоял стол, а на нем — четыре пистолета в открытых футлярах. Рядом со столом можно было разглядеть маленькую, крытую листовой бронзой дверь. А у противоположной, тонущей в полумраке стены виделось нечто неясное и пугающее. Федоров взял у графа канделябр и отправился поглядеть, что же это такое.
У стены стоял деревянный черт ростом с человека. У него имелись, как и подобало черту, черный шерстяной хвост, козлиные рога. Но самыми впечатляющими были глаза из красного стекла. Они ловили свет канделябра и зловеще поблескивали. У копыт черта лежала горка красных стекляшек, отлитых по форме глаз черта.
— Ясно, — сказал печатник. — Мишень. Вышибаешь ему глаза?
— Одна из моих странных прихотей, — охотно объяснил граф. — Заказал в Венеции три тысячи дьявольских глаз. Лет на пять хватит. Хочешь попробовать руку? Наверху не слышно.
— Спасибо. Я сегодня уже стрелял. Не хочется.
— Тогда продолжим прогулку. Главного я тебе еще не показал.
За маленькой бронзовой дверью была еще одна комната. Скорее, зал. И кажется, только здесь невозмутимый гость впервые вздрогнул. Посреди зала стоял надгробный памятник из черного мрамора. На памятнике не было никакой надписи. Но у основания лежал букет белых роз.
— Как ты думаешь, чья это могила?
— Кого-то из твоих родственников?
— Да, и весьма близкого родственника. Ближе не бывает.
— Мать? Отец?
— Нет.
— Брат?
— Да нет же. Это моя могила. Так я себе ее представил. И сам ежедневно приношу сюда цветы.
— Ты был прав. За такие проделки когда-нибудь тебя обязательно усадят в костер! — сказал печатник.
— Пожалуй. Но видишь, рискнул. И даже тебе не побоялся показать. Может быть, твои глаза понравились. Сам не знаю… А тебе не приходило в голову, что умным людям, независимо от того, родились они в Риме, Мадриде или Львове, легко договориться между собой!..
— Для чего ты соорудил эту могилу?
— Да ведь это ясно. Кругом мор, зараза. Кто знает, не станет ли эта шутка последней в моей жизни? Но так или иначе, согласись, не много найдется людей, которым довелось бы ухаживать за собственной могилой! Теперь сам ежедневно приношу сюда цветы.
— И это всё?
— Неужели не объяснил? А ведь старался. Ну, хорошо, добавлю еще, что могила напоминает мне о том, что сам я не бессмертен. Человеку это свойственно забывать. Сижу здесь, и будто я — уже не я, а кто-то другой, посторонний. И этот посторонний благожелательно, но беспристрастно судит о некоем Филиппе Челуховском. А ведь усопших так легко казнить или миловать, не боясь получить отпор! В такие минуты я как бы раздваиваюсь — превращаюсь в двух людей. Один лежит под могильным камнем, второй приносит ему на могилу цветы…
На жирной поверхности полированного мрамора плясали блики. В подвале было душно.