Страница 20 из 21
Мистам не сообщалось никакого тайного учения, в которое они должны были бы «верить», а «откровение» было значимо лишь как кульминация интенсивного ритуального опыта. Резюмируя этот религиозный процесс, Аристотель ясно дает понять, что мисты ходили в Элевсин не с тем, чтобы чему-нибудь научиться («матейн»), но чтобы получить опыт («патейн») и изменить ум («диатетенай»).[191] Ритуалы оставляли глубокое впечатление. Греческий ритор Дион Хризостом (около 50 – 117 н. э.) говорит:
Если бы кто-то, чтобы посвятить в таинство эллина ли, или варвара, ввел его в некое тайное святилище сверхъестественной красоты и величия, и тот увидел бы множество тайных видений и услышал бы множество таинственных голосов, и тьма вокруг чередовалась бы с сиянием света… то возможно ли, чтобы душа посвящаемого осталась безразлична к этому и в ней не родилась бы догадка о том, что все происходящее кем-то мудро задумано и устроено…?[192]
Историк Плутарх (около 46 – 120 н. э.) полагал, что инициация была предвкушением смерти. Начиналась она с дезориентации и дестабилизации обычных умственных процессов, с пугающих путей, которые, казалось, никуда не ведут. Перед концом – «паника, дрожь, пот и изумление». Но в конце – «дивный свет… чистые луга встречают вас со звуками и танцами, и торжественными священными словами, святыми видами».[193]
Тщательно выстроенная драма позволяла мистам обрести новое измерение жизни, соприкоснуться с более глубоким и бессознательным уровнем души. Многие обрели совершенно другое мироощущение после инициации. Один из них вспоминал: «Я вышел из зала таинств сам не свой».[194] Они обнаруживали, что больше не боятся смерти, что достигли ekstasis, «выхода» за пределы своего обыденного «я» и на короткое время даже приобщились к блаженству богов. Конечно, не у всех это получалось в равной мере. Афинский философ Прокл (около 412—485 н. э.) сообщает, что некоторые мисты «впадали в панику» во время мрачной части ритуала и не могли преодолеть страх. Однако другие сращивались с ритуалом, теряли себя в нем непостижимым для нас образом. Их «экстаз» был кеносисом, самозабвением, которое позволяло им «уподобиться священным символам, отбросить свою индивидуальность, стать единым с богами, пережить божественную одержимость».[195]
Инициация начиналась с дезориентации и дестабилизации обычных умственных процессов, с пугающих путей, которые, казалось, никуда не ведут.
В V веке до н. э. некоторые греки стали скептически относиться к старой мифологии. Ионийский рапсод Ксенофан (около 560—480 до н. э.) замечал:
Люди себе представляют, что будто бы боги родились, Что нашу одежду они, наш голос и образ имеют.[196]
Они думают, что боги способны на «прелюбодеянье, хищенье, обманы».[197] На самом деле у Бога нет подобных человеческих качеств; он также вне времени и вне перемен.[198]
Натуралист Анаксагор (около 508—435 до н. э.) считал, что Луна и звезды – это лишь каменные глыбы. Устроителем же вселенной являются не боги, а Нус (Разум). В 430 году до н. э. сенсацию устроил Протагор Аб дерский. Приехав в Афины, он прочитал лекцию на дому у драматурга Еврипида (480—406 до н. э.). Ни одно божество, считал он, не может навязывать людям свою волю. Более того,
О богах я не могу знать, есть ли они, нет ли их, потому что слишком многое препятствует такому знанию, – и вопрос темен, и людская жизнь коротка.[199]
У нас попросту недостаточно данных, чтобы уверенно судить о существовании или несуществовании божественного.
Все же Афины были очень религиозным городом. Протагор и Анаксагор были изгнаны из этого полиса. Однако люди искали более глубокую форму теизма. Трагик Эсхил (525—456 до н. э.) видел тропу к мудрости в неизбывной жизненной скорби. Великий бог, кто бы он ни был, научил людей думать и размышлять о страдании.
Еврипид нуждался в более трансцендентном боге. В трагедии «Троянки» Гекуба молится следующими словами:
По-видимому, в конце концов Еврипид пришел к заключению, что «Нус каждого из нас есть бог».[202] Афинские философы были недалеки от того же вывода.
В 420-х годах, в самое темное время Пелопоннесской войны, в Афинах стал собирать преданный круг учеников новый философ. Сын ваятеля и повивальной бабки, невзрачный, курносый человек с толстыми губами и отвислым животом, Сократ (около 469—399 до н. э.) поистине очаровал группу юношей из благородных семейств города. Впрочем, он охотно беседовал со всеми, богатыми и бедными. Более того, он стремился к разговорам. Больше всего ему нравилось разрушать привычные мнения и исследовать подлинный смысл добродетели. Однако он задавал правильные вопросы в неправильное время. Во время кризиса люди хотели иметь твердую почву под ногами, и острая критика действовала им на нервы. В 399 году до н. э. Сократа приговорили к смерти за совращение молодежи, непочтение к богам полиса и введение новых божеств. Сократ отрицал свою вину: ведь он не атеист, подобно Анаксагору! Да и вообще, как может совращать учение о благе? У Сократа была возможность бежать из тюрьмы. Судя по всему, это и ожидалось. Однако, невзирая на несправедливость приговора, Сократ не стал нарушать закон своих любимых Афин. Он сознательно пошел на мученическую смерть как свидетель творящейся несправедливости.
Сократ не записывал свои учения. Поэтому нам приходится полагаться на диалоги, составленные его учеником Платоном (около 427—347 до н. э.), которые по виду отражают эти беседы. Сам Сократ был невысокого мнения о письменном дискурсе. Люди, которые много читают, воображают, что знают много, однако, поскольку они не начертали прочитанное в своих умах, они ничего не знают.[203] Письменность «поистине сходна с живописью: ее порождения стоят, как живые, а спроси их – они величаво и гордо молчат». Вне живого человеческого общения знание, сообщаемое письменными текстами, статично: «Они всегда отвечают одно и то же».[204] А Сократ не любил незыблемых, твердокаменных мнений. К тому же, когда философию записывают, ее легко понять неправильно, поскольку у автора нет возможности адаптировать свою речь к нуждам конкретной аудитории. Зато живой диалог способен преобразить его участников, сделать их счастливыми.[205]
191
Аристотель, фрагмент 15; см. Burkert, Ancient Mystery Cults, 89.
192
Дион Хризостом, Речи 12.33. [Цит. по пер. Н.Брагинской, М. Грабарь-Пассек. – Прим. пер.]
193
Плутарх, фрагмент 168; см. Burkert, Ancient Mystery Cults, 91—92.
194
Burkert, Ancient Mystery Cults, 90.
195
Ibid., 37. См. Joseph Campbell, Transformations of Myth Through Time (New York, 1990), 191—192.
196
Ксенофан, B.14. [Здесь и ниже цит. по пер. в «Журнале Министерства народного просвещения», 14 (1837). – Прим. пер.]
197
Ксенофан, B.12.
198
Ксенофан, B.23, B.26, B.25; см. Barnes, Early Greek Philosophy, 95, 97.
199
Протагор, фрагмент 4. [Цит. по пер. М.Гаспарова. – Прим. пер.]
200
Эсхил, Агамемнон 177—184. [Цит. по пер. С.Апта. – Прим. пер.]
201
Еврипид, Троянки 884—888. [Цит. по пер. И.Анненского. – Прим. пер.]
202
Еврипид, фрагмент 1018; см. Burkert, Greek Religion, 319.
203
Платон, Федр 274e–275b.
204
Ibid., 275d–e. [Цит. по пер. А.Н.Егунова. – Прим. пер.]
205
Ibid., 276e–277a.