Страница 8 из 18
Он знал, из-за чего стал таким терпеливым. Другое занимало ум. Терпелив из-за Оленьки своей… Вот как – «своей»? Да с каких это пор в уме он стал называть ее «своей» и будет ли когда-нибудь она – его — неведомо. Если есть на свете самый дурной человек, завистник, лодырь, врун, убийца и вор в душе, любострастник – так это он самый и есть: раб Божий, бич Божий – психиатр Голубев Иван Дмитриевич. Он – бандит с большой дороги. А Оленька – горняя птаха, свирель, песня, целебный родник. Какие еще слова поэты восклицают? Но ведь она его отметила, пожалела. За что?.. И такой уж ли он бандюга? Подумал Элеоноре горло перегрызть, но ведь только подумал, мгновенная вспышка. Амок [23] . Наташке изменял? Так это сплошь и рядом, невидаль какая! Промискуитет поголовный. Лечит наобум, ум еще больше за разум запутывает? Наука бессильна. Препараты допотопные. Методик нет. Людей не любит? Хммм! За что их любить?!.. Полюбишь – они мышьяку в компот подсыпят.
Зато он мучается, переживает, терзает сердце. У других кожа свиная, ороговели. Нет, ему все же бывает жалко, жалко всех. Как бездарно, впопыхах живем. На дорогах знаки стоят, предупреждают, указывают. Там – столовка, там – обрыв. А человек живет наобум.
Новому «Опелю» уступали дорогу. Даже пробки быстрее рассасывались. И тут он знал тайную причину дорожного, удачного движения. Оля – покровительница!
А Наташа? Ах, Наташа! Барби, а не Наташа. Эх, Наташа! Была Наташа, стала куклой с шестеренками внутри. Как на рисунках милого симулянта Ёлкина.
Вот где автоматика четко работала, не то что в воротах Петра Палыча.
Голубев подъехал к своему дому, и не заметил как. «Три тополя на Плющихе». На зеленых панелях – меловые круги: «Анархия – маманя порядка!» Вот именно, как в семнадцатом году.
Наташа в прихожей долго разглядывала его лоб. Не глаза – лоб. Она разглядывала лоб, будто там находился маленький монитор. Она шевелила пальцами в кармане своего халата, там лежал пульт. Она давила на кнопки.
Наташа, жена – колдунья. Живой манекен, а колдунья.
Наверное, кинескоп на лбу у Голубева погас, потому что погасли и вспыхнувшие глаза жены.
– Я всегда тебе все прощала. И Вальку, и эту, как ее, Анжелику. И даму у Арбузовых, Галаниху.
– Какую такую Галаниху? Не знаю я ни какой Галанихи!
– А вот эту не прощу! Хватит. Нам давно надо было с тобой, гражданин хороший, поговорить. Только не понижай тона. Я этого не боюсь.
– Знаю, – ровным голосом откликнулся Иван Дмитриевич.
– У тебя на лбу все написано!
– Хммм.
Он подошел к зеркалу.
В зеркале лоб его был чистым, бледным, чуть сморщенным. И на том месте, где предполагался дисплей, чесался. Он почесал лоб.
– Давай, товарищ Голубев, выпьем! – предложила жена и повернулась спиной.
Они выпили по рюмке коньяка, закусывая оливками. Их и он, и она доставали пальцами из жестяной банки.
– И ты считаешь, что я пропащий человек?
– Ты – никудышный! Ты обыкновенный, автоматический доктор, который насыпает больным порошки… для… для усугубления болезни.
– Это делают сестры.
– Приносишь немного средств для жизни, маней, гульденов, тугриков, хммм, рублей… А в самом деле, ты – тыква, пареная тыква!
– Все?
– Все! Все наши игры теперь закончились. Ты хоть рычи львом, а я хоть шипи коброй. Ску-ка! Послушай, сударь Голубев, как звучит это слово, как будто по крышке гроба – костяшками пальцев: «Ску-ка!»
Они чокнулись большими темными рюмками.
Не успел Иван Дмитриевич поднести коньяк ко рту, как увидел тихое мерцание на лбу жены. Не кинескоп.
Она плакала.
– Я плачу! – быстро заговорила она, облизывая губы. – Я плачу всегда. Я, мой милый, заразилась от тебя. Я – Печорин в юбке. Мне ничего не интересно, как и тебе. Ни наряды, ни е…ля, ни машина твоя долбаная, ни кино, ни книги, ни-че-го-ше-ньки.
Она остановилась, выдохнула, как пьют спирт, боясь обжечься. И опять стала жарко говорить о своей доле.
Голубев улавливал только некоторые слова или концы слов, но это было не важно. Он вдруг понял, что любил эту женщину, что и сейчас что-то еще есть, какие-то капли этой любви. Но эта женщина давно безжалостно отрезана от него. И он сам это сделал, походя, совершенно случайно… Преднамеренно!.. Он давно уже ведал, что с теми, с кем он пристально встречается, живет почти взаправду, с ними происходят разные несчастья. Он приносит вред другим. От него Наташа надышалась пустоты, вот в чем фокус.
– Я тебя ненавижу, гражданин чиновник! Я тебя ненавижу, господин президент! – кричала она ему в лицо. И жутко, как бывает в агонии, улыбалась.
Какой он президент?.. Наташино лицо ходило белыми и розовыми пятнами.
Он молчал. А она все кричала. Уже уши Ивана Дмитриевича не слышали, а только глаза видели конвульсивный ее рот.
Иван Дмитриевич пошел в ванную комнату. Он знал, что надо скорее умыться. С мылом. Тщательно протереть все: лицо, руки, шею. Станет легче.
Когда доктор протирал руки мягким, набивным «персидским» полотенцем, он увидел спиральки волос на руках. Они были толще, и они (о-о-о!) шевелились. Они походили на жирных червячков. Он плеснул на них водой и опять вытер. Червяки замерли. «Неужто проникли, – скользнуло в мозгу, – нашли брешь в той рубахе?!»
– Да, нам надо временно расстаться! – сказала жена нарочито скучным, даже сонным голосом. – А там посмотрим. Кто из нас уходит из квартиры, кинем жребий?
Истеричка. Только что метала молнии, сейчас суха, как спичечная чиркалка.
Она взяла из навесного шкафа коробок спичек. Вынула оттуда две спичины. У одной обломила головку. Заложила руки за спину, потом выставила дрожащие, в белых пятнах, кулаки.
Временно выметаться из квартиры предстояло доктору Голубеву.
«Это к лучшему, – подумал он, – поживу пока в гостинице, а там видно будет».
Он погладил жену по безжизненному плечу: «Пока. Хорошо, что машину не ставил». И скатился с третьего этажа по ступенькам мокрой еще, вымытой лестницы мимо пророческих спиралей и кругов «Анархия – маманя порядка!».
На скамейке у подъезда повизгивали подростки. Анархисты. У одного из них, белобрысого, с шальным взглядом, доктор стрельнул сигарету. Голубев вообще не курил, но, укусив темный мундштук зубами, чуток успокоился. Нервы и челюсти связаны. Он вырулил «Опель» на дорогу и погнал его в сторону старой гостиницы «Золотой Рог».
Без проблем взял маленькую комнату с умывальной раковиной, туалетом, столом, двумя стульями и тамбуром. В тамбурном, сумрачном пространстве, как надзиратель, вцепился в пол одежный шкаф. Голубеву почудилось, что шкаф этот бухнул басом: «А ну-ка, нагнись, выдвинь». Заискивающе улыбаясь шкафу, шкафу же Иван Дмитриевич выдвинул нижний ящик. В уме он отметил: похож, разительно похож на его шифоньер. Другим, мрачным сознанием, он угадал, что там будет. Да, там валялась потертая картонка с «Едоками». Ван Гог. Вторая серия!
Оставаться одному было нельзя. Он снес ключ дежурной по этажу и решил поехать домой к доктору Арбузову. Надо с кем-то говорить, спорить, отвлекаться. Это чертовщина, кто-то специально подкидывает. Кто? Элеонора? Наташа? Фээсбэ? Внутренний тайный комитет их заведения? Тот, кто ставит опыты?..
У красного глаза светофора на Северной спину Ивана Дмитриевича пробрал мерзкий озноб. Он знал, почему события потекли так стремительно. С тех самых двух неразглаженных складок на рубашке. Потом порывисто – гибкие поливочные трубки Элеоноры Васильевны Лазаревой, шахматный турнир сумасшедших. Было ли все это? Письмо от Тео Ван Гога с названием «Шанкр», Ван Гог с трубкой, Елкин с планшетом? Приснилось? Да, сон! Объятия Морфея! Оля, ее тонкое, гибкое тело?.. Уж этого точно не было. Червяки на руках, ссора с Натальей, телевизор – на лбу, голоса – на потолке. Было. Было!!!
Было-ооо!!! «Ай-яй-яй! Прелюбодеи!» – Пухлый указательный палец заведующей седьмым отделением. Бред, это бред! Петр Палыч уходит опять в шифровальное? «Едоки картофеля» в старой гостинице стиля «вампир». Оторопь от едоков?