Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 18

– Это я, наверное, из «Рога» приволок, – пробормотал под нос Иван Дмитриевич. Вынул одну картинку и протянул ее пациенту: – На память!

– Спасибочки, Иван Димитриевич, люди – замечательные существа!

– Кто же против?! Вот была одна такая, дворянка Юлия Вревская [36] , блистала среди высшей знати. А ушла на Русско-турецкую войну сестрой милосердия. За солдатами ходила, вычесывала их, раны обрабатывала, гной, слизь, бинты. И сама сыпняком заразилась. Вот человек, идеал!

– Но, Иван Дмитриевич, а когда она заразилась тифом-то, ей никто кружки воды не подал. Вшей боялись. Так, свернувшись калачиком, Вревская и опочила. На соломе, в землянке. Но я не о том. Люди – благородны, что ни говори – они не звери. И не предатели! Я тоже хочу на Русско-турецкую войну, где она сейчас бушует?

«Дима Елкин стопроцентно здоров, надо готовить его на выписку. Жаль. Только к нему привык», – подумал Голубев.

Ушел Елкин. Опять круговерть, коловращение: наркоман Теплухин, гебефрения [37] : Александров. Алики [38] – Щукин, Васютин. У Васютина Иван Дмитриевич спросил:

– Как там про любовь среди конюшен?..

Пришедший в себя хмурый Васютин пробормотал, скривившись:

– А! Враки все!»

– Прочти, прочти!

Значительнее розы кустик,

Задетый боком, ненароком,

Значительней комочек грусти,

Дарованный на память Богом.

После Васютина на приеме были морфинист Ступачев и зоофил Могила. Именно – Могила Степан Сафронович.

А Юлия Вревская, то есть Оля Синичкина влетела, когда схлынул весь поток.

Она показалась роднее родни. Щупленькая, листик на ветру, всхлипывает:

– Вызывала эта, грозилась уволить! Слово-то придумала – «шашни». «Вчера, – говорит, – вы с доктором Голубевым на старом теплоходе катались, а завтра – на подводную лодку сунетесь! Чем пахнет? Терроризмом!

– Оленька, милая! На каком таком теплоходе?

Оля мелко заморгала. Слезы, чистые капли, дрожали на щеках:

– Вы что, Иван Дмитриевич, не помните? А букет роз? А стихи, как его… Шекспира.

– Помню, конечно! – сглотнул слюну Голубев. – Букет белых роз. Мы устроились на трапе, твоя голова у меня на плече, сонеты Шекспира, номер вот сонета забыл…

Сестра улыбнулась, привстала со скамейки, прижалась к Голубеву, пригнула и поцеловала его в затылок.

– Мне там очень понравилось. А как корабль называется, забыла. А мы как, Иван Димч, так будем встречаться, как резиденты разведок, или вы с женой того… Разбежитесь?

– Я уже того… Пробовал!

– И что, не получается?

– Точно так-с!

– Пфу! – надула губы и фыркнула ими Оля. – Только я считаю, господин-товарищ доктор, мы – честные люди. Мы любим друг друга.

Она задорно улыбнулась, ждала поддержки:

– В этом знак свыше, Иван Дмитрич, птичья пара: Голубев – Синицына. И мы друг за другом пойдем в огонь и в воду. Я – уж точно, я – честная, и я – единственная на земном шаре девственница. Знаю, знаю, что это всего лишь биология, но я и так наивна по жизни. Верю людям, вам вот. Верю знаете во что даже?

– ???

– Что Элеонора меня только пугает. Она – подгнившая бабенка, счастья Бог не дал, развлекается.

«Ну и зачем этой девушке ум? – взглянул ей в лицо Голубев. – Чтобы какая-нибудь падаль исковеркала его? Да, они вчера были на Затоне, любовались закатом. Он даже помнит, как пахли розы… Но ведь он заезжал в гостиницу, потом ел чанахи у Арбузовых. А Галаниха, искусственная ветка? Дежавю. Амнезия. Морок какой-то».

Оля подошла к окну.

– Таскают! – сказала она.

Шею эту, Олину, он видел давно, еще до поступления в это заведение.

– А ты ее отрави, – бесстрастно произнесла медсестра.

Отошла от окна. Лицо выдает. Лицо пылает, тонкие ноздри дрожат.

Голубев опешил:

– Кого травить, Элеонору?!

– Элеонору я сама. А ты – Наталью свою.

И на девственно чистом лице девушки черкнуло молниеносной тенью:

– Испугались, Иван Дмитрич? Вы же ее не любите… Ну и травите на здоровье. А я Элеонору для потехи усыплю. Знаю чем.

Бабушка Люся говорила, и это глубоко запало: «У человека – две крови, красная и черная. Редко (да метко) черная кровь просыпается».

– Ты что?.. – опять проглотил слюну Голубев.

Слезы опять брызнули из глаз Ольги Тимофеевны Синицыной. Вечно мы ставим психологические эксперименты над близкими. Кого люблю, того и бью!

– Я не могу, не могу больше, Иван Дмитриевич, я вас давно… я давно… Так случилось. Не вчера, давно. Это я намолола дребедень, какая такая отрава, Иван Дмитрич. Я вас давно… Ив…

– Забудем! – Он шмыгнул носом.

– Забудем. Будем врать и воровать, – подтвердила девушка, которая не так-то проста.

Платочком и пальцами, пальцами и платочком он промокнул Олины мокрые щеки. И тут же, по привычке, вымыл руки.

Оля ушла, пообещав прийти к нему на следующую ночь (Голубев будет дежурить):

– Вот тогда!

– Что тогда?

Понятно, «что тогда» – не будут же они с предводителем герантофобов Москвичевым бомбить дом престарелых.

Вчера на судне читали сонеты Шекспира. Был ли вечер? Был ли пароход? Существовал ли Шекспир?

Однозначно, Шекспир не существовал вообще. Не существовал и Гомер, и тот фрукт, испанец, научно описавший картошку, – Педро Чеза де Леон. Не было пузатых автоматов газированной воды, куда маленький Ваня Голубев бросал «трюльники», в кажом автомате – свой сироп, с малиной, с вишней, с лимоном. И теплохода «Чайковский» не существовало. Все глотает время, все стирается в памяти, размагничивается, тратится специальной молью, выведенной в секретных лабораториях.

Они тогда познакомились с рыженькой девочкой, личико в веснушках, как перепелиное яйцо. До утра говорили, говорили, говорили. Жарко дышали друг на друга. В уши, в лицо, в шею. В трюме уместились на каких-то досках, как на деревенских полатях. Тесно, качало. Он обнял девушку. И она, девушка без имени, так быстро (чудеса, да и только) доверчиво уснула.

Голубев, напротив, не мог уснуть, его трясло. И у него сладко опустилось все внутри. Что там, внутри? Говорят, сердце. Оно замирало? Он ощутил свой жар, свою радость – такую, что хотелось разлететься на весь милый мир. Безмерная ночь с бесчисленными звездами, качка, тяжелая слоновья туша теплохода, горький, ивовый запах от реки – все это было так незначительно мелко перед откликнувшейся крохотной кнопочкой. Вместе с тем и туша, и качка дополняли мгновенную, жуткую, смертельную радость соска. Она переложила его руку. И он тогда подумал, как повзрослеет, непременно встретится с этой девушкой. Они поженятся, у них родятся дети. Он еще раз хотел прикоснуться. Но опять ее рука убрала его ладонь.

А утром все поменялось, все посерело. Девушка пропала. У нее, Голубев знал, был билет второго класса. Не заглядывать же в каждую каюту? Причалили к пристани с бетонными плитами и вылизанными водой набухшими языками досок. Хвалынск. Из теплоходных колоколов заухало «Прощание славянки».

Кинули трап, прицепили тросами. Хлынули пассажиры: «Хвалынск, Хвалынск!» И он увидел ее в толпе. Она оглянулась и встретилась глазами с Голубевым: «Чего же ты?» Кинулся было в толпу, в гущу, да потерял из виду ее плиссированную кофточку, стрижку а-ля французская певица Мирей Матье.

Ничего не было. Ни Гомера, ни мамонтов, ни автоматов газводы, ни ночи той в трюме.

А теперь вот что-то есть. Из ничего. Из суспензии, суггестии прошлого.

Есть Петр Арефьевич Арбузов с запахом огуречного лосьона. Он явился мгновенно, впрыгнул. Как из алкогольного, парашютного бреда пациента Свистуна.

– Комиссия шмонает! Наша и прокуратура, следователи, – горячо и громко зашептал Петр Арефьевич.

– Вы под зека косите, Петр Арефьевич. А кто на шухере?!

Тот сжался.

– Все, что говорила вам Галаниха, – чистая правда. Вы – благородный человек, честный, добрый. Я вам могу доверять? Могу ведь?.. Чистая правда, я применяю иной раз для успокоения нервов, внутривенно. Я доверяю.