Страница 74 из 83
Мое отношение к этой книге и к самому Хайдеггеру было продолжением той неопределенности или неоднозначности, которая с самого начала присутствовала в зародыше в наших отношениях. Поскольку в предшествующие годы меня сопровождало сознание того, что мы — вместе, я ожидал и от книги, что смогу почувствовать в ней нечто, лежащее на том пути, по которому иду и я. Такого не произошло, но я не отказался от этого ожидания. Я был недоволен тем настроением, которое отразилось в книге. Порой я выражал это в вопросах к Хайдеггеру, типа таких: «Что происходило в вас самом, когда вы создавали эту книгу? Это что — сумма интеллектуальных проникновений в реальное положение вещей или выражение какого‑то импульса экзистенции? и какое воздействие на читателя должна оказать эта книга при ее изучении?». Я хорошо помню, как задавал эти вопросы в мансарде своей квартиры, но не припомню, чтобы Хайдеггер ответил на них.
В другой раз я сказал, памятуя, что мнения о наших коллегах у нас часто совпадали: мне удивительно, что он ссылается на профессоров — как будто они не обсуждают совершенно иные проблемы, чем он. Посвящение его первой книги Риккерту, а второй — Гуссерлю, по — моему, указывало на его связь с людьми, о которых он говорил мне с презрением. Он подавал себя так, будто традиционно принадлежит миру, которому мы противостояли. На что он ответил: «Зато они традиционны в своей фактической философии».
Для меня с давних пор и по сей день решающим был вопрос: на какие пути направляется мышление, какие мотивы оно будит в читателе, на что подвигает, для чего дает силы, а что заставляет исчезнуть и забыться? Я так и не решил, что же в этом смысле, собственно, значит книга Хайдеггера. Она не стала для меня ясной. Я оставил то, что никак не способствовало моему развитию, и продолжил работать над собственными опытами.
Такая позиция по отношению к Хайдеггеру, постоянное откладывание попытки разобраться в нем и в его мышлении, моя готовность не замечать его промахи, ленца, заставлявшая медлить с настоящей критикой, — все это не могло продолжаться по- прежнему после 1933 года, когда наша жизнь целиком изменилась, властно потребовав — с тех пор и по сей день, — чтобы каждый дал себе отчет, а значит, и ясно осознал, что и ради чего он намерен думать и делать.
В конце марта 1933 года Хайдеггер в последний раз приехал надолго. Несмотря на победу национал — социалистов на мартовских выборах, мы беседовали совсем как прежде. Он купил мне пластинку грегорианской церковной музыки, и мы слушали ее. Уехал Хайдеггер раньше, чем собирался поначалу: «Надо включаться», — сказал он, имея в виду быстрое усиление национал- социализма. Я удивился и ни о чем не спросил.
В мае он был у нас последний раз — приезжал делать доклад студентам и преподавателям как ректор Фрайбургского университета. Председатель гейдельбергской организации студентов Шеель приветствовал его как «камрада Хайдеггера». Это был мастерский доклад — по форме, а по содержанию — программа национал — социалистического обновления университетов. Он требовал тотального преобразования духа. Профессора, находящиеся сейчас в должности, не способны, как он сказал, выполнить новые задачи. Но за десять лет будет воспитано новое поколение способных доцентов. Им мы и передадим свои посты. А до этого будет переходный период. Он негодовал по поводу многих явлений в университетской жизни, в том числе по поводу высоких доходов преподавателей, и удостоился овации студентов, а также некоторых — немногочисленных — профессоров. Я сидел в первом ряду, с краю, вытянув ноги, засунув руки в карманы, и не шевелился.
Разговор, который состоялся между нами потом, не отличался откровенностью. Я сказал ему, что все ждали слов о нашем университете, о его великих традициях. Ответа не последовало. Я заговорил о еврейском вопросе, о зловещей фальшивке — «Письмах сионских мудрецов» — совершенно бредовых, на что он сказал: «Все‑таки существуют опасные международные связи евреев». За столом он заметил несколько рассерженным тоном, что развелось слишком много профессоров философии и что во всей Германии было бы достаточно двух или трех. «Каких же?» — спросил я. Никакого ответа. «Как может управлять страной такой необразованный человек, как Гитлер?» — «Образование тут совершенно безразлично, — ответил он. — Лучше посмотрите, какая у него чудесная рука!»
Хайдеггер, кажется, совершенно переменился. Уже по приезде возникло сильное отчуждение между нами. Национал- социализм стал для населения чем‑то вроде опиума. Я поднялся к Хайдеггеру в его комнату, чтобы поздороваться. «Все, как в 1914 году… — начал я и хотел было продолжить: — Опять это массовое опьянение!», но эти слова застряли у меня в горле, когда Хайдеггер радостно закивал в ответ. Такое крайнее непонимание необычайно сильно задело меня. Еще больше убило меня то, что Хайдеггер так ничего и не заметил. С 1933 года он больше не приезжал ко мне и не нашел ни слова поддержки, когда меня лишили должности в 1937 году. Но, как я слыхал, еще в 1935 году он говорил на одной лекции о «своем друге Ясперсе». Я сомневаюсь, что он сознает произошедший разрыв и сейчас.
Я был в недоумении и растерянности. До 1933 года Хайдеггер ничего не сообщал мне о своих симпатиях к национал- социализму. Иначе бы я, по крайней мере, откровенно поговорил с ним. В последние месяцы перед 1933 годом он приезжал редко. Теперь же было слишком поздно. Я уже никак не мог повлиять на Хайдеггера, который сам поддался опьянению. Я не стал говорить ему, что он на ложном пути. Я уже не доверял ему — настолько существенно он переменился. Я ощущал угрозу себе, исходящую от той силы, к которой теперь принадлежал Хайдеггер, и вспомнил, как это бывало не раз в жизни, об осмотрительности, к которой призывал Спиноза.
Обманулся ли я во всем том позитивном, что было между нами? Был ли я сам виноват в том, что, основываясь на этом позитивном, не искал с ним решительного спора? Может, перед 1933 годом была доля и моей вины в том, что я вовремя не разглядел опасности и недооценил серьезность угрозы национал- социализма, хотя Ханна Арендт еще в 1932 году сказала мне достаточно ясно, к чему идет дело?
В мае 1933 года Хайдеггер уехал от меня в последний раз. Мы больше не виделись. В годы национал — социализма мои мысли часто обращались к той духовной реальности, которая была связана с именем Хайдеггера. Став национал — социалистом и занявшись общественной деятельностью, он, неожиданно для меня, превратился в идейного противника. Он, казалось, не отдавал себе в этом отчета, хотя и признал косвенно — тем, что с 1933 года перестал навещать меня. Его образ — из прошлого — живо стоит у меня перед глазами и до сих пор незабываем. О том, что мы писали друг другу, о заключении, которое я давал о нем в 1945 году, и о многом другом еще я не хочу говорить. Скажу лишь то, к чему я пришел в раздумьях о нем.
Когда я размышляю о Хайдеггере, то вижу два аспекта, которые следует разделять: действительное отношение Хайдеггера ко мне и тот образ Хайдеггера, который сложился в общественном мнении. Второе оказывает влияние на первое. Образ Хайдеггера в общественном мнении, представление о пройденном им пути, на котором он сделался влиятельным мыслителем, отклики, в которых нас порой сравнивали и ставили наши имена рядом, — все это одновременно оказывало влияние и на наши с ним встречи. Вероятно, влияние общественного мнения на перспективы развития наших отношений оказалось не лучшим; что‑то исказило, привнесло что‑то такое, чего раньше в них не было. Приблизительно в 1937 году мы, не сговариваясь, направили в Париж Жану Валю, организовавшему дискуссию, письменные выступления, в которых оба опровергали представления об общности наших взглядов.
Общественное мнение творит свои призраки — такие, как ныне созданный призрак экзистенциализма. Взяв то, что было сделано Сартром, оно подвело под эту рубрику учения всех других, кто говорил об экзистенции и указывал на связь своих идей с идеями Кьеркегора. Гипнотическая сила этого призрака оказалась настолько велика, что доценты философии написали книги о чем‑то таком, что представлялось им единым целым, успели рассмотреть это что‑то в историческом его становлении и отыскали его предпосылки, существовавшие на протяжении многих веков. Мне это было совсем не по нраву, как, видимо, и Хайдеггеру. Собственному нашему сознанию навязывалось нечто чужое.