Страница 7 из 54
Именно реализму как некому сверхметоду отводилось главенствующее положение: он словно бы проверял непосредственной социальной практикой все идеальные отвлеченности, называя их «утраченными иллюзиями».
Скорее всего, здесь скрывалась общая традиция позитивистского мышления, для которой эмпирический путь познания действительности считался основным. Отсюда возникла и общая для реализма XIX века тенденция к научности анализа окружающего мира. Так, труды естествоиспытателей Кювье и Сент-Клера натолкнули Бальзака на мысль о том, что и человеческое общество, подобно миру животных, представляет собой единство организмов, где каждое живое существо получает свои отличительные свойства в непосредственной зависимости от той Среды, в которой ему «назначено развиваться».
Г. Флобер создает целую теорию «l’art perso
Художник, по Флоберу, должен в своих наблюдениях уподобиться бесстрастному ученому, а метод искусства — методу науки. «Искусство, — заявляет художник, — должно стать выше личных переживаний и ощущений. Пора снабдить искусство неумолимым методом и точностью естественных наук.»(11)
Золя же как наиболее яркий последователь этой позитивистской тенденции впрямую говорил о создании «научного» или «экспериментального» романа. В этом смысле натурализм можно рассматривать как наиболее яркое проявление основной тенденции, характерной и для реалистического искусства. Подобно ученому, который, изучая явления природы, не одобряет, не осуждает, а лишь наблюдает их, так и писатель, по мысли Золя, не должен ведать ни гнева, ни жалости. «Нельзя себе представить химика, негодующего на азот за то, что это вещество непригодно для дыхания, или нежно симпатизировать кислороду по противоположной причине», — писал Золя.(12)
Эта общая тенденция всего реалистического направления в искусстве не могла бесследно пройти и для представителей русской классики. Так, отечественный исследователь творчества Л. Н. Толстого И. В. Стахов в своей книге «Лев Толстой как психолог» утверждает, что русский писатель, анализируя внутренний мир своих героев и прибегая к знаменитой «диалектике души», на самом деле дает весьма убедительную научную картину психики человека.
Такая увлеченность реализма научной объективностью как основным критерием истины выражала общую тенденцию времени и стала устойчивой чертой целого менталитета эпохи. Именно так было принято оценивать произведение, и эта внедренная через убедительный художественный образ установка уже не подвергалась сомнению, а стала частью общего сознания и существовала уже как самостоятельный символ веры.
Но позитивистская тенденция к идеализации научности художественного творчества неизбежно вступала в противоречие с самим понятием условности, которое включает и понятие образа, и символа, и метафоры, и многое другое. Иначе говоря, при таком подходе сама условно-идеальная природа слова занимала некое вторичное, зависимое положение.
В ХХ же веке при общем кризисе объективизма и научности (13), при замене концепции абсолютной истины на концепцию сознания и менталитета определенной эпохи, реализм перестал выполнять роль некого сверхметода, серьезно изменился и утратил свои классические черты.
Объясняется это прежде всего тем, что в конфликте объективности и условности художественного творчества победило все-таки второе, то есть условность, с помощью которой художник уже мог не только создавать характер в рамках плоскостного социального среза, но и давать его мифологический, внеисторический аспект, например, дали знать о себе психоаналитические тенденции в творчестве писателей ХХ века, где речь уже пошла об импульсах, унаследованных ею еще из доисторической эпохи (концепция времени в романе Т. Манна «Иосиф и его братья», история как вариант игры творческого сознания в романе Гессе «Игра в бисер», или «магический реализм» латиноамериканской литературы и культурологические парадоксы Х. Борхеса).
А раз так, то логично было бы рассмотреть явления реализма XIX века с позиции тех изменений, которые в полной мере дали знать о себе уже в литературе последующего века ХХ. Иными словами, сейчас нам следует попытаться определить природу условности в таком эпохальном произведении Л. Н. Толстого, как «Война и мир», и сравнить ее с условностью в эпопее Дж. Р. Р. Толкина «Властелин колец». Скорее всего, только здесь и можно будет обнаружить общие точки соприкосновения и увидеть, что при всем внешнем различии у этих авторов есть очень много общего.
Первое, на что сразу же хочется обратить внимание, так это на то, что оба произведения могут быть определены как эпопеи. На наш взгляд, всякая эпопея по своей природе обладает таким потенциалом мифологической условности, что вряд ли может быть объяснена узко научным позитивистски бесстрастным подходом, а следовательно, классифицирована только как объективное или абсолютно реалистическое произведение.
Второе: оба автора — и Л. Толстой и Толкин — по-своему мировоззрению принадлежат к религиозным художникам христианского толка, следовательно, несмотря на внешнее различие их эстетических принципов, близкие религиозно-идеалистические установки неизбежно должны были сказаться в мифологически условной эпичности обоих авторов.
Для доказательства начнем с анализа пространственно-временной категории, которая непосредственно связана с особенностями эпического мышления. Это мышление было унаследовано нами еще с древнейших архаических времен, и отличалось оно особой связью с космосом, а не с поступательным ходом истории. Вот как пишет об этом М. Элиаде: «Главное отличие человека архаического и традиционного общества от человека современного… заключается в том, что первый ощущает себя неразрывно связанным с космосом и космическими ритмами, тогда как сущность второго заключается в его связи с историей».(14) Причем космические ритмы всегда цикличны и воспроизводятся в основном через миф: «Мифы сохраняют и передают парадигмы-образцы, в подражание им осуществляется вся совокупность действий, за которые человек берет на себя ответственность. Силой этих служащих примерами образцов, очевидцами которых были люди мифологического времени, периодически воссоздаются космос и общество».(15)
Естественно, что у Гомера или у создателя «Песни о Нибелунгах» эпическое мышление будет другим, чем у Толкина или Л. Толстого, но все дело заключается в том, что ни один эпос нельзя создать без абсолютной веры в то, что твоя модель мира является единственно верной, всеохватывающей и универсальной. Следовательно, при всей своей вариативности эпическое мышление всегда будется охарактеризовано некой целостностью и цикличностью, т. е., неизбежно история в подобном произведении будет преодолена космическим мироощущением.
В случае с Дж. Р. Р. Толкином это обстоятельство не может вызвать никаких сомнений. Автор откровенно создает свою эпопею на основе древнегерманских и кельтских мифов, где космизм с его цикличностью и повторяемостью уже заложен в самом повествовании. Историческая закономерность в эпопее английского писателя заменена мифологической концепцией Судьбы, столь характерной для всего германского эпоса, а «воля к смерти» как героический поступок и проявление вызова неизбежной и всесильной судьбе составляет основной пафос «Властелина колец». Свершенный героический акт Фродо, Сэма Вайда и других заканчивают собой всю третью эпоху, на смену которой должно прийти новое время со своим Добром и Злом.
В отличие от Дж. Р. Р. Толкина, у Л. Н. Толстого все вроде бы направлено только на изображение поступательного развития истории и на обнаружение движущих сил исторического процесса. Долгое время было принято рассуждать о противоречии, возникшем внутри самой эпопеи между автором-мыслителем и автором-художником. Как религиозный писатель Л. Толстой усматривал движение истории в проявлении воли Бога, а как художник, мол, он отдавал предпочтение объективным историческим закономерностям, воплощенным в народной воле. В соответствии с первой точкой зрения, человек словно соединяет в себе два начала: роевое и семейное, частное. «Нераздельность частного существования каждого и жизни всех, — пишет Я. С. Билинкис, — наиболее решительно в „Войне и мире“ отстаивается образом Каратаева, особой его художественной природой.