Страница 57 из 58
Мелихов: Разве что обратное. Я же не считаю, что каждый, кто берется меня оценивать, умнее меня. Но если, допустим, на улице какой-то пьяный дурак в тебя чем-то швырнет, все равно неприятно.
Гранин: Пример не работает.
Мелихов: Хорошо, тогда в последний раз вернемся к бессмертию. Я заметил, что, начиная с «Картины» по крайней мере, а может быть, и раньше, у вас возникла такая линия — желание сохранить уходящую жизнь. Возьмем хотя бы «Ленинградский каталог». Вы посвящаете десятки страниц описанию вещей, которые вовсе не шедевры искусства, а лишь какие-то бытовые предметы, но вы все равно хотите сохранить им посмертное существование. Значит, и вы стараетесь обеспечить посмертное существование тому, что вы любите.
Гранин: Да. А почему? Потому что наше общество отличается отсутствием консерватизма, консерватизм чрезвычайно дорогое и ценное качество общества. У нас нет партии консерваторов, у нас нет идеологии консерватизма. Это напрасно. Потому что мы прожили семьдесят лет Советской власти. И сейчас делаем вид, что ее не было, потому что мы все смешали. Чапаев и Колчак в лучшем случае равноценные фигуры стали, уравновесили их, а в худшем случае Колчак теперь гораздо более герой, чем Чапаев. Это глупо. Это неправильно. Белые и красные — что это такое? Было: кадеты — это плохо, большевики — это хорошо. Теперь большевики — это плохо, а кадеты, эсеры — это хорошо. А что такое эсеры? А кто их знает, что такое эсеры. Правые эсеры, левые эсеры — да провалитесь вы, ничего этого не было. А был Николай II, замечательный, такой, понимаете, милый, и этот трогательный наследник, ну это просто…
Мелихов: Икона.
Гранин: Да. И что? И дальше идет — ну, дальше идет Медведев.
Мелихов: А какой бы вы хотели иметь образ России? Если бы была у нас партия консерваторов, какой бы она должна быть, по-вашему?
Гранин: Саша, нет ни плохой, ни хорошей истории, нету, это глупость. Есть история страны. С ее ошибками, с ее прелестями, — которую надо осмыслить. Россия — это великая история! И если всерьез говорить об этом, то я вам хочу сказать, что история Октябрьской революции, история революции нашей ничуть не меньше, чем история Великой французской революции. Она сыграла громадную роль в истории Европы, в истории всего мира.
Мелихов: Конечно.
Гранин: Громаднейшую роль, которую мы еще не осмыслили и не оценили. Это к вопросу тоже о славе.
Мелихов: Да, безусловно.
Гранин: Поэтому то, что мы живем сегодня, отказавшись от истории семидесяти лет, это стыд и позор. Мы хотим прожить без Истории. Это никому не удавалось, никогда. «Отвяжитесь от нас, все эти белые-красные, мы не хотим этого знать, уйдите от нас…», — ну что это за позиция, что это такое? 7 ноября — 1612 год — ну что это?
Мелихов: Конечно, выбрасывать семьдесят лет, которые потрясли мир, это глупо, да мир нам этого и не позволит, все всё помнят, что им выгодно. Но вместе с тем, когда мы пишем книгу, все равно один герой невольно оказывается более положительным, другой более отрицательным — так и в истории.
Гранин: Нет, это художественная литература, она за скобками.
Мелихов: Но когда мы пишем историю, мы ее создаем, это же не геология, которая описывает уже существующий мир.
Гранин: Правильно.
Мелихов: И всегда кого-то мы любим больше, а кого-то меньше. А кого-то вообще ненавидим.
Гранин: Но все же не можем вот так все выворачивать наизнанку.
Мелихов: Понимаю. Кто был черный, тот стал белый — это слишком примитивно. А как быть, если два равно привлекательных человека друг друга ненавидят?
Гранин: Нет, Саша, эти игры не проходят.
Мелихов: Так что — нужно историю подавать как трагедию, в которой отрицательных героев нет?
Гранин: И положительных нет.
Мелихов: То есть каждый по-своему могуч, по-своему красив и по-своему ужасен? Шекспир, в общем-то, и дал нам образцы такой истории, где убивают друг друга могучие и красивые, а не сражаются друг с другом уроды и красавцы. Карамзин когда-то писал, что история — это священная книга народов. И в своей священной книге каждый народ легко согласится предстать трагическим — только бы не жалким и презренным. Главный страх человека, а тем более народа — страх ничтожности, для борьбы с этим страхом и нужна слава. Так что никакие темные пятна не оскорбят национальное чувство, если они будут изображаться как величественная трагедия. Но тогда идеологи консервативной партии должны обладать чувством трагического — непривычное свойство для политиков. Им придется идти на выучку к искусству. На этой оптимистической ноте, Даниил Александрович, я вас отпускаю.
Гранин: Спасибо.
Мелихов: Это вам спасибо.
Районное начальство пригласило меня в ресторан на встречу с молодежью и блокадниками по случаю годовщины снятия блокады. Посадили рядом с одним генералом, тоже с Ленинградского фронта. Сидели за столом президиума в зале, такие столы ставят перпендикулярно к остальным столам и ставят на них немного другое угощение. Не только семгу, но еще и осетрину, чуть больше икры и коньяк одной звездочкой больше.
Генерал был из 189-й дивизии, наш сосед справа. Это был генерал-лейтенант, еще не отставной, еще седоусый красавец в мундире, увешанном орденами и медалями. Ордена стоящие, боевые. Я был при пустом пиджаке, нацепил только медаль «За оборону Ленинграда», но мы с генералом быстро разобрались и чокнулись как однополчане. Выступил генерал без микрофона, говорил командным зычным голосом. Я слушал его рассказ с интересом. Сражения с противником там следовали одно за другим. Их попытки взять город наталкивались на стойкую оборону дивизии, ее полки отражали все атаки и сами не давали покоя врагу, нанося немцам большие потери. Генерал и наш батальон включил в свой рассказ. Рассказ его получался для меня о совершенно незнакомой войне, где наш батальон действовал в той же самой местности, в те же месяцы. Там должен бы быть и я, но меня там не было.
Генералу горячо аплодировали и мне тоже, смотрели на меня признательно-благодарно.
— Ну как? — спросил меня генерал.
— Замечательно, — сказал я. — Хорошо сочинили и хорошо исполнили.
Он подтвердил, что его рассказ всегда имеет успех, в других городах еще больше, и поднимает престиж нашего города. Но тут до него дошло мое слово насчет сочинения. Он спросил, что я имел в виду.
— Так ведь не было никаких сражений на нашем участке, да еще ожесточенных.
— А Невский пятачок? — спросил генерал.
— Но это же на другом участке, да и там были сплошные неудачи.
Его дружелюбие стало исчезать. Не мне было делать ему замечание. Кто я такой? Капитан, средний комсостав.
— Ты пойми, голубчик, старые оценки тут не годятся, мы отвлекали войска противника, это и есть выигрыш. А выигрыш это победа.
Он был предельно снисходителен, любезный генерал. А то, что на «ты» и «голубчик», это так у них положено, даже ни один полковник на «вы» ко мне не обращался.
— Хорошо, что вы не мой генерал.
— А то что бы было?
— Поставили бы по команде «смирно» и «шагом марш».
— Генералов не выбирают, я вижу, не любишь ты их.
— Это точно.
— За что так?
Тут я ему процитировал: «Города сдают солдаты, генералы их берут».
— Ловко. Это кто сказал?
— Это Теркин… То есть Твардовский.
— Поэт?.. Обидно… Зря ему позволили.
Мы тихо переговаривались, пока выступал кто-то из блокадников. Потом из зала раздался голос: «Разрешите вопрос, товарищ генерал?» Спрашивала девушка в джинсовом костюме, совсем молоденькая, ее интересовало, почему если так успешно мы воевали, а в течение девятисот дней не могли прорвать блокаду. Она спрашивала без иронии, но зал насторожился и уставился на нас.
Генерал объяснил, что наши действия сковывали противника и наносили ему большие потери.