Страница 22 из 23
Гроб подняли на веревках и опустили в могилу, в то последнее место на земле, где должно теперь было лежать Матвею.
Варвара Петровна первой бросила в яму горсть земли. Потом бросили все. И у всех от мокрой земли остались на руках грязные потеки, и все сорвали тут же по клочку желтой кладбищенской травы и ею вытерли руки.
Председатель подошел к Варваре Петровне и, видимо, договорил ей то, что не сумел сказать из-за смущения.
Закапывали долго, в молчании. Земля мокро шлепалась в могилу, прилипая к лопатам, и мужики то и дело колотили ими по молодой березке, и комки грязи тяжело сползали с лопат.
Серафима украдкой следила за Ольгой, которая безучастно стояла под своим ярким зонтиком, изредка переговариваясь о чем-то с Варварой Петровной. Когда шли на кладбище и когда председатель произносил речь, Серафима еще надеялась, что как-нибудь выдастся случай, который поможет ей поговорить с дочерью, познакомить ее с Никитой, рассказать, кто он и почему приехал к ней, и перед Никитой похвастать хоть и получужой, но дочерью ведь. Теперь же она и думать забыла об этом. Серафима не хотела признаться себе, но она почему-то начинала бояться Ольгу, ее пристального холодного взгляда и всегда спокойного выражения лица. Что-то в ней было такое, или мертвое уже, или усталое преждевременно. Но Серафима сдерживала в себе эти мысли, гнала прочь, беспокойно отыскивая оправдание дочери. И вдруг она услышала спокойный, намеренно громкий голос Варвары Петровны:
— Этого допустить нельзя. Ведь не хочешь же ты, чтобы она испортила нам поминки.
— Как знаешь, мама, — спокойно ответила Ольга.
Серафима вздрогнула и прикрыла глаза; вся ее жизнь, со всеми муками и лихом, мгновенно встала перед нею. И вся эта жизнь, прожитая бедно и сурово, была посвящена человеку, который равнодушен к ней. За что? Неужели только за то, что она поступила так, как велела совесть, как велел разум? Неужели только за то, что она ушла защищать землю, по которой бегала на слабеньких еще ножках русоголовая девочка — ее дочь? Неужели только за то, что она всеми мыслимыми силами, всем разумом и материнской любовью, совершенно не сознавая этого, сохранила свою жизнь для той девочки — ее дочери? Как же тогда устроен человек, если это возможно?
Без слез, с широко распахнутыми глазами, Серафима медленно повернулась и побрела с кладбища, не различая земли и неба, и медали под ее плащом тихо звякали, и напоминало это звяканье далекий погребальный звон. Она не видела, как гордо и обиженно поджали губы старухи и молча пошли за ней, и как бросилась останавливать и уговаривать их Варвара Петровна, и как ничего у нее из этого не вышло: старухи молча и упрямо обходили ее, шли дальше, сурово глядя перед собой. Не видела она и того, как тихо и быстро сказал Колька Кадочкин что-то Ольге на ухо, от чего она вмиг покраснела и поперхнулась, и, отшвырнув лопату, пошагал за старухами. Лопату подобрал председатель, неумело повертел ее в руках и передал шоферу, и тот в одиночестве доложил холмик, обровнял его и сверху приложил пластами…
И все еще сыпал дождь на дома, могилы, сопки, на четырёх человек, как-то сиротливо и неуместно стоявших над могилой: Варвару Петровну, Ольгу, председателя и его шофера, симпатичного молодого паренька, через месяц собиравшегося в армию.
В первый раз тяжело и устало поднялась Серафима к себе, вошла в дом, и не успела снять плащ, как чинно и чопорно проследовали по двору старухи, разулись в сенках и в шерстяных носках прошли в дом. Серафима растерялась и не знала, что сказать, а уже следом тащили Никита, Осип и Колька ящик вина, тяжело оскальзываясь на камнях.
— Ну, Серафима, не задерживай, давай-ка вместе поминки готовить, — строго сказала бабка Кадочкина, — вон уже и мужики с водкой подоспели, а у нас еще ничего не готово.
И бабки согласно зашелестели губами, закивали узкими и высокими головами.
Глава пятнадцатая
Через три дня Никита уезжал. Он как-то враз затомился сердцем по дому, заскучал и на все уговоры Серафимы погостить еще шутливо отвечал:
— Гостил бы, да чую — жена замуж собирается. Нет, Сима, поеду. Теперь очередь за тобой. А на День Победы в Москву поедем, а? Там ведь все наши собираются, фронтовики, может, кого встретим. Поедем?
— До Москвы далеко, — вздохнула Серафима, — так просто не выберешься, а к тебе приеду. Хочу на твоих ребят посмотреть.
— Ну а там разберемся, — повеселел Никита, — там мы все порешим.
И вот они стояли на дебаркадере, и только несколько минут оставалось им до разлуки. А день выяснился, дождливые тучи пронесло, и теперь молодо и весело светило солнце. Вода в Амуре хоть и потемнела от дождей, но под солнцем плескалась искристо, шумно обтекая дебаркадер, накатываясь на берег и завихриваясь в мелкие воронки под утесом.
В эти последние минуты слова у них не шли, хотя казалось, о многом еще надо было сказать. Но неловкости от этого они не чувствовали, а лишь печалились душой, что так быстро пролетели дни, отпущенные им для встречи.
— А Осипа что-то нет? — забеспокоился Никита,
— Придет.
— Хороший мужик.
— Да ничего…
И в это время на дебаркадер поднялась Ольга. Ничем не выдав своего волнения, Серафима пошла выдать ей билет. Она долго не могла сосчитать положенную Ольге сдачу с десяти рублей, долго отрывала билет и вписывала в него номера каюты и места и, наконец, не выдержав, спросила через окошечко:
— Уезжаешь, Оля?
Ольга удивленно посмотрела на нее, потом нахмурилась, как бы припоминая что-то.
— Да, отец перед смертью просил меня поговорить с вами. Но, право, я не понимаю, о чем бы мы с вами могли поговорить?
— Оля! — Серафима ссутулилась за столиком и умоляюще смотрела на дочь. Лицо ее, за минуту до этого строгое и задумчивое, вдруг стало жалким и растерянным. Она грустно опустила голову.
— Минуточку, девочка, минуточку, — перед Ольгой встал бледный, вздрагивающий от гнева Никита. — Ты хоть знаешь, с кем ты сейчас говорила? — Голос Никиты окреп и зазвенел. — Ты знаешь, кто перед тобой в той комнатенке сидит?! Ты как с ней разговариваешь, едрена шишка! Она же мать тебе, а нам сестра, понимаешь, сестричка она моя, которой я тоже жизнью обязан… Ты хоть понимаешь эти слова или нет — Мать, Сестра? Или совсем одеревенела… Она под танки, под пули, под снаряды… она изранена, контужена, она дня не прожила там, на фронте, чтобы тебя, сопливую, не вспомнить, а ты ей чего?.. Тебе не о чем с ней разговаривать, да? — Никита задыхался. Глядя в перекошенное от страха и гнева Ольгино лицо, он, как мог, сдерживал в себе ярость, готовую выплеснуться бог знает во что…
— Никита! — выбежала из своей комнатенки перепуганная Серафима. — Не надо, Никитушка, бог с ней… Успокойся, родимый, успокойся и присядь…
Боголюбов послушно присел на скамейку, а в это время теплоход подошел к дебаркадеру, и волны от него с шумом накатились на берег. Подали трап, и Ольга первой простучала по нему высокими каблуками, с опаской косясь на мужика, возле которого хлопотала с валидолом ее мать.
— Ну, Сима, мне пора, — пришел в себя Никита и виновато попросил: — Ты уж прости меня, не сдержался, накричал я на нее, но сил не было смотреть, как она мордует тебя…
— Ничего, Никита, — ответила Серафима. — Давай, пароход сейчас отходить будет.
Краем глаза заметив, что Ольга пристально следит за ними, она обняла Никиту и троекратно расцеловала его, и только тут заплакала теми тяжелыми бабьими слезами, которые копились в ней все эти тридцать лет, все то время, что минуло с того далекого дня, когда весь мир узнал о Победе, к которой шла она долгих четыре года по фронтовым дорогам. Шла — во имя жизни на Земле, во имя каждого человека в отдельности и всех людей вместе. А понадобилась — пошла бы опять…
* * *
Еще долго стояло тепло над Амуром, и светло-желтые листья медленно кружились над землей, укрывая ее многоцветным покрывалом, мягко и ласково шуршащим под ногами. Еще долго тянули на юг птицы и бродили по лесам полусонные медведи, удивляясь теплу и той благодати, что шла на землю от каждого дерева и куста, от каждого вскрика птицы и тихого кружения листа.