Страница 77 из 84
Желание присвоить чужое здесь очевидно, но кто упрекнет Ренана за то, что он представил в ослепительном свете царствование, полузабытое церковным конформизмом классической эпохи? Стоит прочесть и такой шедевр эрудиции и стиля, как «Смерть Марка Аврелия». В нем, конечно, придется просеять гиперболы, но не избавишься от восхищения перед таким благородным заявлением: «Никогда не бывало столь законного поклонения человеку — мы и теперь ему поклоняемся. Поистине, пока мы существуем, все мы будем носить в сердце траур по Марку Аврелию, словно умер он только вчера. При нем царствовала философия. Благодаря ему на какой-то миг миром управлял лучший и величайший человек своего времени. Это был важный опыт. Повторится ли он?»
На несколько лет раньше в Англии Стюарт Милль в книге «О свободе» открыл дискуссию по существу. «Сочинения Марка Аврелия — наилучшее выражение античной этической мысли — почти не отличаются от важнейших заповедей Христа, если тут вообще можно говорить о какой-то разнице. И этот человек — более христианин, чем множество якобы христианских государей, правивших после него, — преследовал христиан… Достигнув исполнения всех чаяний прежнего мира, одаренный свободным умом и природой, позволившей ему невольно высказать в своих сочинениях христианский идеал, он не увидел, что христианство несет миру благо, а не зло. Я полагаю, что это было одним из трагичнейших недоразумений в истории».
Политика возможного
Теперь все это кажется праздными умствованиями. История стала историей фактов, и для нас разочарование писателей XIX века гораздо ближе к оторванной от реальности риторике II века, чем к конкретным исследованиям XX. Все конкретные изыскания показывают, что Марк Аврелий не имел ничего общего с основателями нравственных систем и религий. Не был он и из породы реформаторов-иконоборцев, как Эхнатон или Юлиан, или обратившихся конформистов вроде Константина и Хлодвига. Он просто с величайшей добросовестностью проводил политику возможного. Точно так же реализм не велит упрекать его, что он недостаточно прогрессивно распоряжался материальными и людскими ресурсами Империи. Современные экономисты, конечно, могут выражать неудовольствие по поводу отсутствия у него аграрной политики или пассивности власти в социальной области. Оно оправдано, если рассуждать вне времени, в соответствии со схемами современной философии производства. Но императоры следующих веков, признанные новаторами, не сделали ничего лучше, чем Марк Аврелий. Возможно, в римском обществе для этого существовали концептуальные преграды, а может быть, слишком медленно действовали механизмы технического прогресса. Бесспорно, что это общество не достигло в надлежащее время состояния, которое мы называем «стартовым». История не могла ждать, и фаза ускорения все же наступила, но в противоположном направлении.
Критика прошлого в современной терминологии всегда чревата анахронизмом, поскольку неизбежно нарушает интеллектуальные границы, свойственные каждой эпохе. А ведь мы прекрасно знаем от самого Марка Аврелия, какие ограничения он наблюдал в обществе и какие оно ему предписывало. Мы уже слышали от него: «Небывалого не опасайся; все привычно» (VIII, 6), слышали в похвалу Антонину: «Никаких новшеств». У него удручающе статическое представление о времени. «Сорокалетний, если есть в нем сколько-нибудь ума, некоторым образом благодаря единообразию все уже видел, что было и будет» (XI, 1). Но он идет дальше. Ему недостаточно утверждать, что неподвижно все, что есть, — он гонит мысль о том, что могло бы быть иначе. Что может быть трагичнее вот этого неожиданно резкого обращения: «Так что же ты тут делаешь, представление? Иди, добром прошу, откуда пришло, потому что ты мне не нужно. Ну да, ты пришло по старому обыкновению, я не сержусь — только уйди» (VII, 17). На самом деле — но он не знал этого — Марк Аврелий прогонял все шансы на будущее для Империи.
Взгляд с другой орбиты
Теперь-то мы знаем достаточно, чтобы понять, что нас отделяет от общества II века: нами движет дух перемен, творческое воображение, поиск нового, а общество Марка Аврелия если и верит в лучший мир, то ожидает его только от личной удачи, либо располагает его в прошлом или же в иной жизни. Оно не видит возможности улучшений ни в разработке ресурсов, ни в техническом прогрессе; в нем нет идеалистического предпочтения чисто духовных путей, оно не представляет себе всеобщего и всем служащего повышения уровня жизни. К сожалению, из-за этой психологической пропасти, которая образовалась во времена Милля и Ренана, эпоха промышленной революции, культурные связи, соединяющие нас с греко-римской цивилизацией, могут становиться все проблематичнее. Пока мы будем по-прежнему считать сами себя в первую очередь обществом роста во всех областях, мы не сможем называть себя прямыми наследниками общества античного. Если и есть у нас какой-то общий экономический факт с ранней Римской империей, то это лишь непрестанный рост потребления, и мы несем бремя тех же социальных и нравственных следствий из него. Но недавно мы открыли и возможность непрестанного роста промышленного производства, что взорвало тысячелетний материальный и психологический порядок. С этих пор мы уже не чувствуем себя столь солидарными с нашими предками. Мы думаем, что выработали культуру на совершенно иных основаниях — культуру безграничной экспансии, которая уже ничем не обязана конечному миру римлян. Мы перешли на другую орбиту.
Если так, то что же остается для нас из наследия императора-философа? Молитвенник неизбежного разочарования. Достойный подражания пример гражданского мужества и, возможно, предостерегающий пример политической слепоты. В любом случае — исторический урок, который стоит обдумать современным европейцам.
И прежде всего — можно ли утвердить отчет Марка Аврелия по управлению государством? Самым убедительным и трезвым кажется нам ответ Моммзена — мэтра римской историографии: «Следует не только признать за ним решительность и упорство государственного человека, но и оценить то, что он делал, как правильную политику». Но от этого проблема еще не до конца проясняется: ведь надо уточнить, какова же истинная природа соответствия этого человека своему времени. Был ли он инициатором «правильной политики» или только проводил ее? Шел он впереди великого потепления II века или только сопровождал его? А раз это потепление закончилось с его смертью — следует ли отсюда, что посмертное поражение делает сомнительным и успех его жизни? Каждый читатель этой книги может составить собственное мнение на этот счет. И тогда остается ответить еще на один вопрос: какие уроки наше время может извлечь из судьбы общества, которое, достигнув, казалось бы, апогея, вдруг сгорело в плотных слоях атмосферы?
Был ли упадок?
Как вы поняли, мы говорим здесь о явлении, которое носит название «упадок Римской империи» и вокруг которого построена столь сомнительная мифология, что соблазнительно отрицать и реальность, которая за ней стоит. Этим занимался не один современный историк, а уж при византинистах и вовсе не стоит заикаться об ослаблении императорской власти. И все же кто будет отрицать, что в Империи на несколько веков воцарилась военная анархия, в которой вскоре разложились великие римские традиции? Какие бы смелые попытки реставрации ни предпринимали провинциальные генералы, получались только карикатуры на принципат Августа. Некоторые из таких случайных императоров даже не появились в Риме. Уже при африканце Септимии Севере и его ничтожном сирийском потомстве власть потеряла преимущественно западный характер. Благодаря старой всаднической администрации структуры управления еще какое-то время продержались, но эта бюрократия, а особенно фиск, стали очень уж обременительны. Войско превратилось в простое собрание больших провинциальных ополчений, набранных на границах и занятых обороной своего ближайшего тыла. Оно не могло воспротивиться беспорядку и необеспеченности существования, которые разваливали Империю, а часто и способствовало им.