Страница 35 из 62
Что касается персонажей прочих, то их любовные истории или понятия о любви, не ограничиваясь сюжетообразующими и характеристическими функциями, реализуют в романе целый ряд образов-типов этого чувства, в свою очередь на фоне его авторской «нормы». Огромное внимание Гончарова-художника к «процессу разнообразного проявления страсти, т. е. любви» (6, с. 453) определено уверенностью в ее главенствующем положении среди жизненных ценностей и задач человека. Автор знаменитой «трилогии» считает любовь основополагающим началом бытия, при этом не только индивидуально-личного, но и семейно-общественного, наконец, природно-космического. Вот несколько прямых высказываний писателя на этот счет. «Вообще, — констатировал он в статье „Намерения, задачи и идеи романа „Обрыв““, — меня всюду поражал процесс <…> любви, который, чтобы ни говорили, имеет громадное влияние на судьбу — и людей и людских дел» (6, с. 453). На попытки Чернышевского и Салтыкова-Щедрина сузить или социально детерминировать любовную тему в литературе Гончаров отвечал: «Правду сказать, я не понимаю этой тенденции „новых людей“ лишить роман и вообще всякое художественное произведение чувства любви и заменить его другими чувствами, когда и в самой жизни это чувство занимает так много места, что служит то мотивом, то содержанием, то целью почти всякого стремления, всякой деятельности…» (8, с. 428. Курсив мой. — В.Н.).«…Вы правы, — пишет он в середине 60-х годов С. А. Никитенко, — подозревая меня… в вере во всеобщую, всеобъемлющую любовь и в то, что только эта сила может двигать миром, управлять волей людской и направлять ее к деятельности и прочее. Может быть, я сознательно и бессознательно, а стремился к этому огню, которым греется вся природа…» (8, с. 314. Курсив мой. — В.Н.).
Последнее положение писателя — своего рода прозаический перевод знаменитой формулы любви, завершающей Божественную комедию Данте Алигьери: «Любовь — та сила, / Что движет солнце и другие светила» (перевод А. А. Илюшина). И это, конечно, не случайно. В гончаровской философии любви, фазисы которой суть «фазисы жизни» (с. 186), оригинально преломились в итоговом синтетическом качестве Соломоновская (ветхозаветная) «Песнь песней», учение Платона об идеальной («чистой») небесной первооснове-«половине» человека, тезис И.-В. Гёте о мировом начале «Вечно женственного» («das Ewig Weibliche»), мысль Д. Г. Байрона «В молитве мы восходим к небесам, / В любви же небо сходит к нам», идея немецких романтиков XIX века о любви как «космической силе, объединяющей в одно целое человека и природу, земное и небесное, конечное и бесконечное…»[121]. Все это оплодотворилось христианско-евангельской концепцией любви каритативной (от лат. caritas — «забота», «сострадание»), т. е. на началах участия-спасения и долга к ближнему.
В «Обломове» истиной любви (с. 349), а с нею и семьи и семейного дома станут обладать, но не сразу, а по мере прохождения ее «претрудной школы» (с. 187), только Ольга Ильинская и Андрей Штольц. В уста последнего романист вложит и общее для всех троих «убеждение, что любовь с силою Архимедова рычага движет миром; что в ней лежит столько всеобщей, неопровержимой истины и блага, сколько лжи и безобразия в ее непонимании и злоупотреблении» (с. 348). Как на фоне этого разумения «отношения обоих полов между собою» (6, с. 455) выглядит любовь прочих персонажей романа?
Знали ли ее обитатели идиллической Обломовки? Всего одной фразой отвечает на этот вопрос романист: «Плохо верили обломовцы и душевным тревогам; <…> боялись, как огня, увлечения страстей…» (с. 96). Сказанное не означает, что молодые мужчины и женщины «чудного края» вообще не ведали естественного для людей влечения друг к другу в силу основного человеческого инстинкта. Однако не пробудившееся в них духовное начало и в этом влечении заменялось биологическим, а индивидуальная его неповторимость — общеродовой потребностью. Обломовцы, разумеется, женились и выходили замуж но, говоря строго, не из-за любви, а по природному зову продолжения рода и, конечно, при одобрении их выбора родителями и близкими.
Не с отпечатком личностного своеобразия хозяев, а скорее стереотипным было и жилище родителей Обломова, в котором они больше всего стремились не изменить или обновить, а сохранить его унаследованный от предков облик. Читатель романа наверняка обратит внимание на комические эпизоды с давно шатавшейся и в конце концов обрушившейся галереей дома, однако же, так и не замененной новой, а просто подпертой в уцелевшей части «старыми обломками», к полному удовлетворению старшего Обломова («Э! Да галерея-то пойдет опять заново! — сказал старик жене. <…> Вот теперь и хорошо…». — С. 99). Или — с упавшей частью плетня вокруг сада, куда оттого беспрепятственно ходила, портившая деревья скотина: Илья Иванович после долгих разговоров насчет его починки однажды «собственноручно, приподнял, кряхтя и охая, плетень и велел садовнику поставить поскорей две жерди…»; он же оставил в первобытном состоянии и древнее домашнее крыльцо, «сквозь ступеньки» которого «не только кошки, и свиньи пролезали в подвал»; и «крыльцо, говорят, шатается <…> до сих пор и еще не развалилось» (там же).
По образцу отцовских и дедовских велись и отношения в патриархальном семействе обломовцев, где номинальным главою считался, конечно, муж и отец, но, благодаря совсем нечестолюбивым нравам обоих супругов, реальная власть между ними делилась поровну. Муж в весьма покойной манере «руководит» дворней («Он целое утро сидит у окна и неукоснительно наблюдает за всем, что делается на дворе. — Эй, Игнашка! Что несешь, дурак? — Несу ножи точить в людскую, — отвечает тот, не взглянув на барина. — Ну, неси, неси, неси; да хорошенько, смотри, наточи!»), а жена — тоже «сильно занята: она часа три толкует с Аверкой, портным, как из мужниной фуфайки перешить Илюше курточку <…>, потом перейдет в девичью, задаст каждой девке, сколько сплести в день кружев; потом позовет с собой Настасью Ивановну или Степаниду Агафьевну <…> погулять по саду с практической целью: посмотреть, как наливается яблоко, не упало ли вчерашнее, которое уже созрело; там привить, там подрезать и т. п.» (с. 88). Порой жена даже берет верх над главою дома, когда тот допускает ему самому досадный промах в знании обычаев или примет (скажем, что это, если «кончик носа чешется» — «быть покойнику» или «в рюмку смотреть»? — С. 104).
Уже древние греки различали в любви такие разновидности, как легкомысленный лудус, т. е. преходящее половое вожделение, и пылкий эрос — страстное физическое влечение полов друг к другу, спокойно-нежную сторге, т. е. симпатию, уравновешанную духовным началом влюбленных, и рассудочную прагму, иначе говоря, чувство, питаемое иными достоинствами его «предмета», а также любовь-филия, когда любят за какие-то обещания любимого, связанные с ним перспективы и т. п., и любовь-агапэ, под которой разумелось чувство безусловное и совершенно бескорыстное. Гончаровская типология любви в «Обломове» учитывает эту классификацию, но в целом является вполне оригинальной.
Своим пониманием любви характеризуются олицетворяющие светско-чиновничий и журнально-литературный Петербург «визитеры» Ильи Ильича — Волков, Судьбинский и Пенкин (начисто безликий Алексеев и в этом вопросе не имеет никакого мнения). Каково оно? Вот первый из них признается Обломову: «Я… влюблен в Лидию, — прошептал он» и добавляет: «А Миша в Дашеньку влюблен» (с. 18). Волковская любовь — чувство, что называется, за компанию, т. е., как все однотипные страстишки, стандартное. Господин «с сильно потертым лицом» — чиновник Судьбинский о любви не упоминает вовсе, зато о своих матримониальных перспективах повествует Илье Ильичу так: «Деньги нужны: осенью женюсь» (с. 22). И последующим пояснением на обломовское «Что ж, хорошая партия?» убеждает читателя, что «деньги и брак он поставил рядом недаром»: «Да, отец (невесты. — В.Н.) действительный статский советник; десять тысяч дает, квартира казенная (т. е. за счет государства. — В.Н). Он нам целую половину отвел <…>, мебель казенная, отопление, освещение тоже: можно жить…» (там же). Литератор Пенкин о своих нежных чувствах также не поминает, но в восторге от «обличительной поэмы»… «Любовь взяточника к падшей женщине», очевидно, растрогавшей его своей «животрепещущей верностью» (с. 24, 25). В целом «любовь» этих персонажей столь же однолика и банальна, как и представляемые ими «образы жизни» и держится на тщеславии, чувственности или откровенной корысти. Те же рычаги будут, можно не сомневаться, определять и их семейно-домашнее существование.
121
Фризман Л. Глашатай истин вековых // Вопросы литературы. 1971. № 8. С. 72.