Страница 22 из 50
Однако пристальный взгляд автора улавливает именно на лице Плюшкина нечто живое. Это «маленькие глазки», которые «еще не потухли и бегали из-под высоко выросших бровей…». Правда, идущее вслед за тем сравнение глаз с мышами, когда те, «высунувши из темных нор остренькие морды, насторожа уши и моргая усом… высматривают, не затаился ли где кот или шалун мальчишка» (VI, 116), не позволяет читателю обольститься живостью глаз героя, но ощущение мертвенности все же откорректировано.
Ежедневные прогулки Плюшкина по деревне, во время которых он подбирает все, что попадается ему на пути, выстроены в тексте с явной опорой на фольклорную поэтику. А. Х. Гольденберг отметил аналогию Плюшкина с героем обрядовых корильных песен. Исполняемые в контексте свадебного обряда, корильные песни строятся с помощью «низкой» лексики, они включают в себя описание — нередко утрированное — заурядных бытовых предметов. «Ветхая, дырявая, с заплатами одежда постоянно фигурирует в предметном мире корильных песен… Образы прорехи и заплаты — сквозные символы гоголевской характеристики скупца Плюшкина» [56]. Реалии корильных песен легко находятся в тексте поэмы при описании хозяйства Плюшкина: «…Сено и хлеб гнили, клади и стоги обращались в чистый навоз, хоть разводи на них капусту» (VI, 119). Предметные реалии и мотивы корильных песен функционируют на двух речевых уровнях: в авторских описаниях и в речевом поведении самого героя. А. Х. Гольденберг отмечает, что если в характеристике Ноздрева эти уровни объединял принцип травестирования поэтики величальных песен, то в главе о Плюшкине мы видим более сложную организацию текста: приемы корильной поэтики, включенные в речь героя, создают устойчивый смеховой эффект («того и гляди, пойдешь на старости лет по миру», — сетует Плюшкин), в авторском же повествовании они служат целям сатирического осмеяния, укора человека. Исследователь предполагает, что и прозвище, данное Плюшкину мужиками, — «заплатанной» — восходит к образному миру народной песни:
Гоголь разрабатывает два мотива, типичных для корильных песен: нищенства и воровства. В корильной песне поется:
Плюшкин, испытывающий постоянный страх перед воровством, сам постоянно тащит в дом все, что попадается ему под руку.
Но если фольклорная обрядовая песня не знает характера, индивидуальности, поэтому над героем легко смеется слушатель или читатель, то описание Плюшкина, бредущего по деревне, подбирающего любую ветошь, постоянно опасающегося, что его либо обманут, либо обворуют, вызывает двойственное чувство. Читатель видит старика, которого оставляют и разум и силы; недоверие ко всем, скупость, чувство бессилия — печальные приметы старости. Крестьяне относятся к нему, как к фольклорному персонажу, — укоряют его, хотя и не вслух. Заслужил он этот укор? Несомненно. Укор звучит, а участия к одинокой старости нет. Пожалуй, в главе о Плюшкине определеннее, чем в других, раскрывается смысл известного гоголевского выражения — «смех сквозь слезы».
Мы замечаем, что в описании дома Плюшкина, не только внешнего его вида, но и внутреннего убранства, автор более детален и подробен (в перечислении вещей, предметов), чем в рассказах о других помещиках. Беспорядочное нагромождение вещей и вещиц в комнатах Плюшкина характеризует неопрятность, заброшенность хозяина, но может возникнуть вопрос, так ли уж нужно было называть все предметы, например «бюро, выложенное перламутною мозаикой», перечислять «множество всякой всячины»: «куча исписанных мелко бумажек, накрытых мраморным позеленевшим прессом с яичком наверху, какая-то старинная книга в кожаном переплете с красным обрезом, лимон весь высохший, ростом не более лесного ореха, отломленная ручка кресел, рюмка с какою-то жидкостью и тремя мухами, накрытая письмом, кусочек сургучика, кусочек где-то поднятой тряпки, два пера, запачканные чернилами, высохшие, как в чахотке, зубочистка, совершенно пожелтевшая…» (VI, 115). Вглядываясь в это и подобные им описания, мы замечаем, что при всей случайности соединения названных предметов они говорят нечто принципиально важное о хозяине и жизни в целом.
Какой текст хранят мелко исписанные бумажки, уже не дано узнать, но этих, ныне лежащих кучею бумажек касалась рука человека, запечатлевая душевные ли размышления, хозяйственные ли планы или то и другое, составляющее его жизнь. Забыл ли выбросить их хозяин или не захотел, сохраняя для себя следы прежней жизни? Что скрывает «старинная книга в кожаном переплете с красным обрезом»? Помнит ли Плюшкин, что некогда читал, быть может, раскрывая книгу вечером, по завершении всех хозяйственных дел? «Кусочек сургучика», как и «кусочек тряпки» свидетельствуют о не истлевшей до конца, хотя и бессознательной связи Плюшкина с тем образом жизни, когда все лежало на своих местах, мухи еще не попадали в рюмку с какой-то жидкостью, перья регулярно опускались в чернильницу, зубочистка использовалась по назначению. Не более чем кусочек этой жизни остался в нынешнем плюшкинском доме.
Но как же тесна, нерасторжима оказывается связь с этим чудным миром вещей! Описание Гоголя таково, что читатель вот-вот пожалеет и сами эти вещи — так они малы, состарены, разрушены и в силу этого трогательны; так тщетно (а может быть, и не совсем тщетно) пытаются они сохранить заложенный в них прежней жизнью смысл и даже передать их новой жизни. Бродя по деревне, Плюшкин прихватывает все, что попадается ему на пути. Но воровство его специфично. Будучи уличен, он тотчас отдает то, что унес. Не означает ли это, что Плюшкин не может вынести вида брошенных или забытых вещей, он их прибирает, чтобы пристроить, дать пристанище, спасти вещь от сиротства.
Сращенность человека и вещи может быть для человека пагубной и даже гибельной — Гоголь это знал. Но размышляя о характере отношений Плюшкина с миром вещей, В. Н. Топоров нашел удивительное определение — «окликнутость вещью». Исследователь ведет речь «о том отношении к вещи, при котором ценится ее „вещная“ польза, но одновременно осознается и душевная привязанность к вещи, дающая основание думать, что с вещью может соединяться и „душевная“ польза» [57]. Камни, растения, животные принадлежат природе, они самодостаточны, у них своя судьба. Вещь создана человеком. Он «заражает» вещь «разумом». Вещь зависит от человека, несет на себе его печать. Беззащитная и бессловесная, как пишет исследователь, она отдается под покровительство человека и рассчитывает на него. «В русской литературе нет писателя, — резюмирует В. Н. Топоров, — который в такой степени ощущал бы эту окликнутость вещью, как Гоголь. Она переживалась им как нечто универсальное, постоянное, настоятельно-требовательное и была для него почти маниакальным состоянием, привязанным к пространствам России и русской песне как образу или душе этих пространств» [58].
Занимая свое место в ряду скупцов, созданных мировой литературой, Плюшкин оказывается не вполне похож на них. Богатство, изобилие вещей как таковых нужно скупцу для каких-то конкретных целей. Скупость Плюшкина не предполагает выгоду для себя. «Эта скупость, — замечает В. Н. Топоров, — похоже не подлинна: она лишь экстраполяция прежнего нормального рачительно-бережного отношения к вещи, получившего гипертрофированно-искаженную и обессмысленную форму только тогда, когда цель этой разумно-полезной первоначальной деятельности прекратила свое существование» [59]. Беспорядочно собранные в доме Плюшкина вещи — не столько хозяйственные, сколько связанные с потребностями души предметы. В одинокой старости Плюшкина они единственные могут напомнить ему о прошлом.
56
Гольденберг А. Х. «Мертвые души» Н. В. Гоголя и традиции народной культуры. Волгоград, 1991. С. 14.
57
Топоров В. Н. Апология Плюшкина: вещь в антропологической перспективе // Топоров В. Н. Миф. Ритуал. Символ. Образ. Исследования в области мифопоэтического. М., 1995. С. 30.
58
Там же. С. 33.
59
Там же. С. 63.