Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 53 из 88

Трудности западного авантюриста, приехавшего на ловлю счастья и чинов в Россию, проистекают из того, что социальная ниша оказывается занятой. При дворе сложилась система фаворитизма, тогда как народ порождал все новых и новых самозванцев.

При дворе Людовика Возлюбленного Казанове делать было нечего: ему оставалось лишь искать расположения верховной фаворитки, маркизы де Помпадур, либо поставлять государю любовниц. Фридрих II прельстился мужской красотой венецианца, но тот отверг посулы, о чем потом жалел, встретив каноника, удачно сделавшего карьеру этим путем. Не то в России. Почти весь век правят женщины, чего в России не было ни до, ни после: Екатерина I, Анна Иоанновна, Анна Леопольдовна, Елизавета Петровна, Екатерина II. Иностранцы пишут о царящей в России «гинекократии»[411]. Но, памятуя о Бироне, Лестоке и маркизе де ла Шетарди, Екатерина II не хочет брать в фавориты иноземцев, она хочет слыть истинной русачкой. В ее царствование отбор и перемена фаворитов вносят динамику в иерархическую структуру общества. Петровская «Табель о рангах», уравнявшая все роды государственной службы (придворная, военная, статская), твердо установила очередность прохождения степеней социальной лестницы и разделила людей по разрядам («чин чина почитай»), тогда как призрак монаршей милости обострял соперничество, позволял надеяться на обходные пути. Подобно тому как война выдвигает одаренных генералов, императрица создавала государственных мужей. При этом, разумеется, у Екатерины II были и бездарные фавориты, и талантливые сподвижники. Но лучшие, Орловы и Потемкин, люди необычайно яркие, напоминали авантюристов своей бесшабашностью, мужской удалью и богатырской статью, недюжинной силой, отвагой, умением соблазнять, богатым воображением и ненасытностью во всем: славе, власти, деньгах, женщинах. Они все схватывали на лету. 25 июня 1771 г. императрица писала госпоже Бьелке о Григории Орлове: «Удивительно, сколько он знает, и его природная острота простирается так далеко, что слыша о каком-нибудь предмете в первый раз, он в минуту подмечает сильную и слабую его сторону и далеко оставляет за собою того, кто сообщил ему об этом предмете»[412]. В отличие от авантюристов, екатерининские фавориты не только мечтают, но и действуют, поражая всех дьявольской энергией и работоспособностью. Они любят грандиозные планы (греческие проекты Орловых, а затем Потемкина, персидский поход Валериана Зубова), им не дают покоя лавры Александра Македонского, они выигрывают сражения, освобождают христиан из-под власти турок, поднимают народы на восстание (Алексей Орлов), завоевывают новые земли и обживают их, строят города (Потемкин). Фавориты воплощают то, к чему стремятся авантюристы.

Исключительным примером восхождения чужеземца, но, подчеркнем, православного, может служить карьера серба Семена Зорича (1745–1799). Источники по-разному излагают его биографию, но во всех пересказах она изобилует романными топосами. Юный крестьянин (или даже пастух, для соблюдения требований жанра), пригожий, смелый, он поступает в русскую армию благодаря содействию дяди. Он покрывает себя славой в войне с турками, но, раненый, попадает в плен и проводит в Турции четыре года (по другим сведениям, он попал в рабство еще мальчиком). Вернувшись в Россию, Зорич по протекции Потемкина, рассчитывавшего приставить к императрице верного ему человека, делается в 1777–1778 гг. фаворитом Екатерины II. Вознесясь и возгордившись, новоиспеченный генерал решил устранить своего покровителя и соперника и был за то удален от двора после одиннадцати месяцев царствования. Став богачом благодаря щедротам императрицы, он снискал репутацию заядлого игрока (Пушкин поминает его в «Пиковой даме»), гуляки, мота и любителя делать долги. В своих владениях в местечке Шклов он вел себя как самодержец, окружил себя свитой авантюристов, приехавших со всего света: французы, итальянцы, немцы, сербы, греки, молдаване, турки (и среди них хорошо известные лица: Премислав-Марко и Ганнибал Занновичи, Галльен де Сальморанк)[413]. Искатели приключений завидовали и подражали генералу, не упуская случая надуть его.

У западных рыцарей удачи немало общего с русскими самозванцами[414]. В XVIII в. появляются десятки поддельных Иоаннов Антоновичей и Петров III, «маркиз Пугачев», как называл его Вольтер, — лишь один из многих. Мелькали и лжеграфини Дашковы, как доносил в Версаль в 1765 г. французский посол. Сходство фигур проистекает из сходства социально-психологических характеров, способности принять роль, навязанную обществом («карнавальный» царь, наделяемый на время высшей властью). Кроме того, многие авантюристы выступают в роли самозванцев (С. Заннович, Тревогин), и твердую границу провести трудно. Различие объясняется тем, что русские самозванцы действуют в принципиально иной культурно-исторической среде, их иначе воспринимают и оценивают.

Авантюристы создают легенду, самозванцы заимствуют. Первые ориентируются на книжную традицию, вторые остаются внутри фольклора, но структура текстов схожа. Мы видели, как в мемуарах Казановы перерабатываются алхимические трактаты и волшебные сказки; в других случаях он заимствует эпизоды из авантюрных романов, в частности из «Жиль Блаза», или превращает картину в сценку (эпизод с горничной г-жи Кайзерлинг в Митаве, возможно, навеян «Шоколадницей» Лиотара). Калиостро и Сен-Жермен заимствуют эпизоды своих легенд из розенкрейцерской агиографии, в первую очередь из «Fama fraternitatis» («Братская молва, или Собратство достохвального ордена розенкрейцерского», 1614). Наиболее характерные мотивы Калиостро сконцентрировал в мемуаре, представленном на суде по делу «ожерелья королевы», но их использует большинство авантюристов: тайна рождения (брошенный сын государя или вельможи), воспитание на Востоке (или путешествие на Восток), спуск в подземный мир и посвящение в таинства пирамид, скитания, необходимость скрываться от преследований врагов, знание наук и языков, в том числе мертвых и священных, перемена многих профессий, общение с духами, бесплатное лечение всех страждущих, отказ от земной пищи. Разумеется, варианты зависят и от авантюриста (так, для Монброна, д’Аржанса, Казановы и С. Занновича Турция заменяет Египет), и от аудитории: понятно, что Казанова кажется иным маркизе д’Юрфе, чем принцу де Линю.

Чтобы претендовать на трон, самозванец должен его потерять. Устойчивая легенда (ее русский вариант подробно исследован К. В. Чистовым) рассказывает о государственном перевороте или покушении, произошедшем в детстве или юности, подмене или изгнании, рабстве или тюремном заточении, скитаниях инкогнито и паломничестве по святым местам (Польша, Царьград, Египет, Иерусалим), нищете и страданиях. Чтобы отыскать дорогу на родину, которую призван преобразить самозванец, или попасть в идеальный мир, подобно героям утопических романов Бернардена де Сен-Пьера и Казановы, надо возродиться после смертельной опасности, претерпеть испытание унижением, голодом и холодом, пересечь море.

Авантюрист играет роль, самозванец живет ею. Первого просят о вполне конкретных чудесах: вернуть молодость и красоту, отыскать клад, изготовить золото и алмазы, даровать стране свободу и независимость, обогатить государственную казну, не увеличивая налогов. Второй призван восстановить царство Божие на земле и вернуть золотой век, он должен воплотить утопические мечты крестьян. После ареста Пугачева во Франции разнесся слух, что он предложил императрице отпустить его, дабы он завоевал для нее Китай[415], как Ермак — Сибирь: даже в железной клетке самозванец почитается всемогущим. По российским представлениям, все разумное действительно, все действительное неразумно. Законны только добрые цари и хорошие законы (те, что соответствуют народным чаяниям); те государи, что обманывают эти ожидания, воспринимаются как узурпаторы (Борис Годунов, Екатерина II) или Антихристы (Иван Грозный, Петр I), а их указы как подложные. Напротив, указы Пугачева, жалующего волей и землей, считаются подлинными, родимые пятна или клейма — царскими знаками, а казачьи атаманы — придворными, графами Чернышевыми или Паниными. Как показал Б. А. Успенский, самозванчество, с одной стороны, подпитывается фольклорной «игрой в царя», а с другой — поведением монархов (Ивана Грозного и Петра I), ставящих на престол вместо себя подставное лицо, дабы вознести его и убить (как князя Владимира, боярина Федорова или Симеона Бекбулатовича), или создающих «всепьянейшую и всешутейную» государственную иерархию с князем-папою и князем-кесарем во главе. О том, что в периоды коренных социальных переломов в поведении общества и государя усиливается карнавальное начало, вслед за М. М. Бахтиным писали В. В. Иванов[416], Д. С. Лихачев и А. М. Панченко[417]; Ю. М. Лотман и Б. А. Успенский несколько уточнили их тезис, подчеркнув связь смеха и жестокости, насильственное вовлечение зрителей в представление[418]. Позднее С. С. Аверинцев писал о дьявольской природе смеха (и шире — карнавальной традиции), доказывая, что он не освобождает, а порабощает, примиряя с действительностью[419]. Вспоминая павловское царствование, мемуаристы уверяли, что никогда так не дрожали от страха и так не смеялись. В русской традиции публика не отделена от актеров, кровавое шутовство воспринимается особенно остро потому, что ты от него не защищен. Деление мира на земщину и опричнину ясно подчеркивает исконное представление о том, что кромешный мир подстерегает тебя сразу за порогом дома. В чужом пространстве ты должен одеваться, говорить, вести себя наоборот: выворачивать платье наизнанку или вовсе скидывать его, плакать на свадьбе и смеяться на похоронах. Дуальная (чтобы не сказать манихейская) организация пространства, где рай и ад, свой и чужой мир предстают как двойники с обратным знаком, где нет места ни для католического чистилища, ни для нейтрального существования, приводят к тому, что в обществе создаются зоны антиповедения: временные (святки), пространственные (кабак, баня), социальные (скоморошество, юродство, самозванчество). В разных контекстах они воспринимаются как непристойные, колдовские или праведные. Анализируя средневековую агиографию, Б. И. Берман показал, что жестокость входит составной частью в понятие святости[420], подобно тому, добавим, как страх неразрывно связан со смехом. Думается, что бахтинская концепция карнавала (или антиповедения), универсального смеха, проникающего во все сферы бытия, более применима к России, нежели к Западной Европе. Если говорить о XVIII в., то венецианский карнавал, длящийся значительную часть года, театрализует жизнь горожан, но не отменяет социальную иерархию, не разрушает обыденное существование. Российское антиповедение сидит в каждом, от холопа до царя, от пьяницы до подвижника, и прорывается бунтами, сотрясающими страну.

411

Masson Ch. F. Ph. Mémoires secrets sur la Russie et particulièrement sur la fin du règne de Catherine II et le commencement de celui de Paul Ier. Paris: Ch. Pougens, 1800–1803.

412

Цит. по: Соловьев С. М. История России. Кн. 14. Т. 28. М., 1994. С. 522.

413

Барсуков А. Шкловские авантюристы // Барсуков А. Рассказы из русской истории XVIII в. СПб, 1885. С. 243–284.

414



Из посвященной им обширной литературы особо отметим уже упоминавшуюся книгу К. В. Чистова, а также работы: Успенский Б. А. Царь и самозванец: самозванчество в России как культурно-исторический феномен // Художественный язык Средневековья. М.: Наука, 1982. С. 201–235; Мыльников А. С. Искушение чудом: «Русский принц», его прототипы и двойники. М.: Наука, 1991; Ingerflom Cl. S. Les représentations collectives du pouvoir et l’«imposture» dans la Russie des XVIIIе—XXе siècles // La Royauté sacré dans le monde chrétien. Paris: Éd. de l’EHESS, 1992. P. 157–164.

415

Гримм к С. П. Румянцеву, Париж, 20 января 1775 г. — РГБ. Ф. 255. Карт. 7. Ед. хр. 40. Л. 2–2 об.

416

Иванов В. В. Значение идей М. М. Бахтина о знаке, высказывании и диалоге для современной семиотики // Труды по знаковым системам 6, 1973, С. 5–44.

417

Смеховой мир Древней Руси. Л., 1976; 2-е изд. — Лихачев Д. С., Панченко А. М., Понырко Н. В. Смех в Древней Руси. Л., 1984.

418

Новые аспекты изучения культуры Древней Руси // Вопросы литературы, 1977, № 3, С. 148–167.

419

Аверинцев С. С. Бахтин, смех, христианская культура // М. М. Бахтин как философ. М.: 1992. С. 7–17.

420

Берман Б. И. Читатель жития. Агиографический канон русского средневековья и традиция его восприятия // Художественный язык Средневековья. М., 1982. С. 159–183.