Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 83 из 108

Таковы последние строки стихотворения Бродского, — отголосок пушкинских из стихотворения «Эхо» (1831):

Бродский подхватывает близкий себе пушкинский мотив неуслышанности, затерянности поэта в мире.

Образ эха — инвариантный образ поэзии и эссеистики Бродского[588]. Серые цинковые волны Бродского, ассоциативно связанные со смертью (цинковый гроб), возможно, также восходят к Пушкину, но не к поэтическим сочинениям, а к «Капитанской дочке» (Бродский, как известно, был чрезвычайно внимательным и благодарным читателем Пушкина-прозаика)[589]. В «Капитанской дочке» встречается описание реки Яик, предшествующее приезду Гринева в Белогорскую крепость, пугачевщине и началу злоключений героя: «Река еще не замерзла, и ее свинцовые волны грустно чернели в однообразных берегах, покрытых белым снегом. За ними простирались киргизские степи. Я погрузился в размышления, большею частию печальные» (VI, 274). И стихотворение Бродского, и этот фрагмент «Капитанской дочки» сближает мотив однообразно-плоского пространства. Одновременно это стихотворение из цикла «Часть речи» — реплика в диалоге с Ходасевичем. Его первая строка полемически повторяет первую строку ходасевичевского стихотворения «Я родился в Москве. Я дыма…» (в редакции 1923 г.); начальные строки обоих стихотворений сближает не только совпадение лексики и сходство грамматических конструкций, но и enjambement. Ходасевич, по этническому происхождению полуполяк-полуеврей, упоминает о рождении в исконной русской столице Москве как о событии, дающем право считать и чувствовать себя русским поэтом. Бродский же подчеркивает свое родство с самым европейским городом России. Интересно, что, как и «Я родился и вырос в балтийских болотах, подле…», стихотворение Ходасевича завершается символичным напоминанием о Пушкине:

И Ходасевич, и Бродский обращаются к Пушкину. Но трезво-скептичный лирический герой Бродского, в отличие от героя Ходасевича, чужд надежд «о небывалой стороне»: все в мире удручающе похоже. В мире зримых вещей властвует закон эха.

Голос-волос Бродского ассоциируется с нитью Парки и с преемственностью, с единой тканью поэзии. Этот мотив перекликается с «Памятником» (1928) Ходасевича, которого, особенно на фоне традиции, восходящей к Горацию — Державину — Пушкину, отличает скромное сознание собственного места в поэзии:

Но эта скромность сочетается с признанием своей органичности и незаменимости в русской поэзии: «Но все ж я прочное звено» — и завершается строками о будущем памятнике — «идоле двуликом» поэта (с. 254). У Бродского вместо признания собственной незначительности присутствует сознание своей незаметности, не-существования («если вьется вообще»)[590]. Цепь поэзии (метафора Ходасевича) крепче волоса (образ Бродского). Возможно, волос у Бродского имеет значение полемического переосмысления волоса из стихотворения Ходасевича «Улика», где волос на пиджаке лирического героя — свидетельство любовной встречи, получающей сверхреальный символический смысл. В стихах Бродского волос — не-свидетельство, не-знак вообще[591].

Входящее в цикл «Часть речи» стихотворение «…и при слове „грядущее“ из русского языка…» отсылает к пушкинским строкам из «Стихов, сочиненных ночью во время бессонницы»:

Очевидная реминисценция из этого пушкинского текста есть в стихотворении Бродского «В твоих часах не только ход, но тишь…» (1963):

Мышь у Бродского — субститут или метафорическое обозначение поэтического «Я». Это повторяющийся образ, воплощающийся в таких поэтических формулах, как душа — мышь, мышь, скребущаяся в печи, мышь — символ стороннего взгляда на мир из будущей эпохи:

588

Ср. этот образ в эссе «Сын цивилизации» (Бродский И. Набережная неисцелимых: Тринадцать эссе. М., 1992. С. 38), а также в эссе «Вершины великого треугольника» («Культура — вся эхо») // Звезда. 1996. № 1. С. 226).

589





Об интересе Бродского к прозе Пушкина свидетельствуют письмо Джеймсу Райсу (от 8 января 1996 года) и мемуарная заметка Петра Вайля «Вслед за Пушкиным» (Знамя. 1996. № 6. С. 147, 150).

590

Ср. полемические по отношению к горацианско-державинско-пушкинскому «Памятнику» строки из «Римских элегий» Бродского: «Я не воздвиг уходящей к тучам / каменной вещи для их острастки. / О своем — и о любом — грядущем / я узнал у буквы, у черной краски» (III, 45).

591

Вместе с тем нельзя полностью исключить возможный «обеденный» подтекст данного мотива (см. об этом: Левинтон Г. Достоевский и «низкие» жанры фольклора // Антимир русской культуры: Язык. Фольклор. Литература. М., 1996).

592

К стихотворению Пушкина восходит также строка «Носки от беготни крысиныя промокли» («Чем больше черных глаз, тем больше переносиц…» [III; 155]; указано Л. В. Зубовой).

593

Это стихотворение построено на развертывании метафоры «дом — мышеловка».

594

Образ мыши, вылезающей из щели, наделен в подтексте непристойным эротическим смыслом: щель — эвфемистическое именование вагины, мышь — пениса (ср. загадку о мышке в известном анекдоте о поручике Ржевском). К этой теме см.: Амелин Г. Г., Мордерер В. Я. Миры и столкновенья Осипа Мандельштама М., 2000. С. 299–300; Шапир М. И. Из истории «пародического балладного стиха»: 1. Пером владея как елдой. 2. Вставало солнце ало. // Анти-мир русской культуры. Язык Фольклор. Литература. М., 1996.