Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 59 из 108

Но обращение Бродского с текстом «Медного Всадника» неожиданно и парадоксально. Цитируя вступление к поэме, в котором воспеваются «юный град, полночных стран краса и диво» и его венценосный творец, автор стихотворения «Я родился и вырос в балтийских болотах, подле…» не замечает самого Петербурга. Города как будто бы нет. В пушкинской поэме «мшистым, топким берегам», пустынной местности в Невском устье противопоставлен чудесный город, вознесшийся «из тьмы лесов, из топи блат»:

Между тем в стихотворении Бродского «балтийские болота» и «серые цинковые волны», пустынное пространство, где нет никаких «дворцов и башен» («В этих плоских краях то и хранит от фальши / сердце, что скрыться негде и видно дальше» [II; 403]), л о нынешний невский пейзаж. Лирический герой — одинокий человек — и волны… Больше ничего:

Города или еще, или уже нет. Строки «Медного Всадника», «переписанные» Бродским, приобрели новый смысл, противоположный исконному. Вспоминая пушкинские строки, Бродский одновременно совершает демонстративный отказ от пушкинской темы величия Петербурга и величия его создателя, «державца полумира»[431].

Какова природа этого отказа? Этот жест поэта был бы прозрачно ясен, если бы автор стихотворения разделял славянофильское и почвенническое отношение к Петру, отвергал бы его деяния, не любил бы Петербурга. Но это совсем не так. «Лично мне чем Петр приятен? Чем он и хорош и ужасен? Тем, что он действительно перенес столицу империи на край света. Какие у него для этого были рациональные основания, я уж не знаю. Но он начисто отказался от этой утробной московской идеи. То есть это был человек, по праву ощутивший себя… <…> Государем!» — заметил Бродский в беседе с Соломоном Волковым[432]. Слышимая в этих словах признательность первому русскому императору за основание прекрасного города на западной границе России роднит Бродского с Пушкиным — автором «Медного Всадника». Петербург для Бродского «самый прекрасный город на свете. С огромной рекой, повисшей над своим глубоким дном, как огромное серое небо — над ней самой. Вдоль реки стояли великолепные дворцы с такими изысканно-прекрасными фасадами, что, если мальчик стоял на правом берегу, левый выглядел как отпечаток гигантского моллюска, именуемого цивилизацией. Которая перестала существовать» (эссе «Less than one» — «Меньше единицы», пер. с англ. В. Голышева [V (2); 26–27]).

В стихотворении «Я родился и вырос в балтийских болотах, подле…» не упомянуты и «град Петров», и его великий создатель. Но «Я» лирического героя занимает в художественном пространстве этого текста то же самое место, что и полубожественный он во вступлении к «Медному Всаднику»: лирический герой Бродского родился «подле серых цинковых волн»; Петр, задумавший строительство нового города, стоял «на берегу пустынных волн». Петр во вступлении к пушкинской «петербургской повести» представлен демиургом, творцом, подобным самому Богу-Творцу. Не случайно «Медный Всадник» открывается именно стихами «На берегу пустынных волн / Стоял он, дум великих полн». Эти стихи напоминают о первых стихах первой книги Библии — Книги Бытия. В них сказано о сотворении Богом неба и земли, о том, что земля была пуста и безвинна и что Дух Божий носился над водами: «В начале сотворил Бог небо и землю. Земля же была безводна и пуста, <…> и Дух Божий носился над водою» (Быт., 1; 1–2)[433]. Такое уподобление естественно для вступления к «Медному Всаднику». Первая часть вступления — подражание стилю русских торжественных од XVIII столетия, авторы этих текстов неизменно наделяли Петра чертами «земного бога»[434]. А в стихотворении Бродского лирический герой лишен каких бы то ни было сакральных черт. Он поэт, но скорее не творец, а «эхо»: его рифмы — подобие балтийских волн, «набегающих по две», его голос — отзвук шума прибоя. Лирический герой рожден в «балтийских болотах» на границе земли и моря и на окраине России. В единственном месте на свете, которое принадлежит одновременно и России, и Европе. И потому, являясь уникальным местом, точкой скрещения двух непересекающихся миров, Петербург существует скорее не в реальности, а в воображении. Бродский об этом написал в эссе «А Guide to a Renamed City» («Путеводитель по переименованному городу»): «Когда смотришь на панораму Невы, открывающуюся с Трубецкого бастиона Петропавловской крепости, или на петергофский Каскад у Финского залива, то возникает странное чувство, что все это не Россия, пытающаяся дотянуться до европейской цивилизации, а увеличенная волшебным фонарем проекция последней на грандиозный экран пространства и воды» (авторизованный перевод с англ. Льва Лосева [V (2); 59]).

Упоминаемые Бродским балтийские волны и болота овеяны теми же тонкими смыслами, что и невская дельта в статье замечательного русского историка Г. П. Федотова «Три столицы» (1926):

«С Невы тянет влажный ветер — почти всегда западный ветер. Не одни наводнения несет он петровской столице, но и дух дальних странствий. Пройдитесь по последним линиям Васильевского острова или к устью Фонтанки, на Лоцманский островок, — и вы увидите просвет моря, отшвартовавший пароход, якоря и канаты, запах смолы и соли, — сердце дрогнет, как птица в неволе. Потянет вдаль, на чудесный Запад, омытый Океаном, туда, где цветут сады Гесперид, где из лона волн возникают Острова Блаженных. Иногда шепчет искушение, что там уже нет ни одной живой души, что только мертвые блаженны. Все равно, тянет в страну призраков, „святых могил“, неосуществленной мечты о свободной человечности. Тоска целых материков — Евразии — по Океану скопилась здесь, истекая узким каналом Невы в туманный, фантастический Балт. Оттого навстречу западным ветрам дует вечный „западнический“ ветер с суши. Петербург остается одним из легких великой страны, открытым западному ветру»[435].

431

Образ «раковины ушной», построенный на полисемии слова «раковина» (ушная раковина и раковина-ракушка), и мотив «всеотзывности» поэта, вбирающего в себя голоса мира (восходящий к пушкинскому «Эху»), — вариация строк из стихотворения Осипа Мандельштама «Раковина», содержащих самоидентификацию «Я — раковина»:

О природе и генезисе образа поэта-раковины у Мандельштама см.: Тарановский К. Очерки о поэзии О. Мандельштама //Тарановский К. О поэзии и поэтике. М., 2000. С. 72, примеч. 10.

Образ ушной раковины у Бродского восходит к образу «ушной / раковины, сосущей звуки», раковины-души из стихотворения М. Цветаевой «Ночь» (Цветаева М. Собрание сочинений: В 7 т. Т. 2 М., 1994. С. 198). Уподобление автобиографического героя раковине характерно и для эссеистики Бродского (эссе «Less than One» — «Меньше единицы»; см.: [V (2); 16]). Инвариантное для поэзии Бродского соотнесение волоса и голоса, объяснимое А. Маймескулов как актуализация мифологемы Волоса / Велеса (Маймескулов А. Мир как метаязык автотематическое стихотворение Бродского «Похож на голос головной убор…» // Текст. Интертекст. Культура: Материалы Международной научной конференции (Москва, 4–7 апреля 2001 года). М., 2001. С. 169–170; Majmieskulow А. Стихотворение Бродского «Похож на голос головной убор…» (в печати) восходит прежде всего также к поэзии Цветаевой. Ср.: «Друг! Все пройдет на земле, аллилуйя! / Вы и любовь, — и ничто не воскреснет. / Но сохранит моя темная песня — / Голос и волосы: струны и струи» («Комедьянт» // Цветаева М. И. Собрание сочинений: В 7 т. Т. 1. М., 1994. С. 453); «В даль-зыблящимся изголовьем / Сдвигаемые как венцом — / Не лира ль истекает кровью? / Не волос ли серебром» («Так плыли: голова и лира…» // Там же. Т. 2. С. 68); «Как я люблю имена и знамена / Волосы и голоса» («Встреча с Пушкиным» // Там же. Т. 1. С. 187). Ассоциация «волосы — мех» из «Похож на голос головной убор…» также восходит к Цветаевой: «В волосы заматываю / Ноги твои, как в мех» («Магдалина»; ср. «Бессоница, 6»). Соотношение волос с поэтическим даром ведет также к пушкинскому стихотворению «Жуковскому»: «И быстрый холод вдохновенья / Власы подъемлет на челе» (I; 293).





Возвращаясь к цветаевскому «эху» в поэзии Бродского, остановлюсь еще на одном примере. Стихотворение Бродского «Памяти Е. А. Баратынского» (1961), обращенное к «поэтам пушкинской поры» (I; 60), на тематическом и синтаксическом и интонационном уровнях «откликается» на цветаевское «Генералам двенадцатого года». Ср. концовки двух стихотворений: «Вы побеждали и любили / Любовь и сабли острие — / И весело переходили / В небытие» (Цветаева М. Собрание сочинений: В 7 т. Т. 1. С. 195); «Вы уезжали за моря, / вы забывали про дуэли, / вы столько чувствовали зря, / что умирали, как умели» (I; 61).

432

Волков С. Диалоги с Иосифом Бродским. М., 1998. С. 293.

433

Ср. замечание Б. М. Гаспарова: «Вся картина проецируется на начальные фразы Книги Бытия, рисующие мир в начале творения. В этой символической рамке решение Петра основать Город <…> принимает характер сотворения божественного космоса» (Гаспаров Б. М. Поэтический язык Пушкина как факт истории русского литературного языка. СПб., 1999. С. 292–293; перв. изд.: Wiener Slawistischer Almanach. Sondeiband 27. Wien, 1992). Ср.: «Речь идет о литературной обработке первоначального мифа, мифа о мироздании и крушении мира. Создание объясняется как действие Демиурга, существа, создающего из первоначального хаоса порядок, т. е. космос»; «В основу поэмы „Медный Всадник“ положен также библейский подтекст в форме изотопии, вызывающей генезис, с одной стороны, и апокалипсис, с другой стороны. <…> Подобно Богу, сотворившему из первоначального хаоса <…> небо и землю и отделившему воду от суши <…> в начале поэмы „Медный Всадник“ мир Петра, который надо еще создать, спрятан в лесу и темноте <…>. Но творческий дух Петра витает уже над первобытным хаосом <…>» (Буркхарт Д. Семантика пространства. Семантический анализ поэмы «Медный Всадник» Пушкина: Пер. Г. Гергетт // Университетский пушкинский сборник. Отв. ред. В. Б. Катаев. М., 1999. С. 195, 197).

434

Признаки «одического стиля» во вступлении к «Медному Всаднику» были проанализированы Л. В. Пумпянским в статье «„Медный всадник“ и поэтическая традиция XVIII века» (Временник Пушкинской комиссии. М.; Л., 1939. Т. 4/5. С. 91–124; ср.: Пумпянский Л. В. Классическая традиция: Собрание трудов по истории русской литературы. М., 2000. С. 158–196).

435

Федотов Г. П. Судьба и грехи России: Избранные статьи по философии русской истории и культуры. Т. 1. СПб., 1992. С. 53–54.