Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 55 из 108

В первом фрагменте к «Осени» восходит также выражение «морозный воздух», соответствующее пушкинским «дохнул осенний хлад», «дорога промерзает» (III; 246), «пруд уже застыл» (III; 246), «первые морозы, / И отдаленные седой зимы угрозы» (III; 247), «звенит промерзлый дол и трескается лед» (III; 248). В «Шествии» есть также отсылка к пушкинскому стихотворению, в которой слово «осень» не употреблено: «Ступай, ступай, печальное перо, / куда бы ты меня ни привело, / болтливое, худое ремесло, / в любой воде плещи мое весло» (I; 98). Образы пера, метонимически означающего записывание поэтического текста на бумаге, и воды заимствованы из предпоследней и последней октав «Осени»:

Но Бродский, в противоположность Пушкину, наделяет поэтическое творчество негативными признаками: «болтливое, худое ремесло»[406].

Проходящий через всю поэму мотив «затрудненного творчества, писания» выражен Бродским с помощью «вывернутых наизнанку» строк из вступления к «Медному Всаднику»: «писать в обед, пока еще светло» (I; 137). У Пушкина: «Люблю <…> / Твоих задумчивых ночей / Прозрачный сумрак, блеск безлунный, / Когда я в комнате моей / Пишу, читаю без лампады <…>» (IV; 275). Петербуржец Пушкин говорит о красоте летних белых ночей, когда можно писать без лампады, ленинградец Бродский — о сумраке октябрьских вечеров, когда смеркается уже после обеда и писать невозможно. Пушкинский вдохновляющий октябрь «подменяется» октябрем, затрудняющим записывание поэтических текстов[407]. Дополнительный смысл этому полемическому ответу автора «Шествия» автору «Медного Всадника» придает игра слов, в которой высокое («писать») как бы отождествляется с низким, непристойным («писать»)[408].

Но одновременно осень и октябрь связываются с болью и со смертью: «Октябрь, октябрь, и колотье в боку» (I; 136). Эта строка резко контрастирует со стихом «Легко и радостно играет в сердце кровь» (III; 248) из пушкинской «Осени». Две строки соотносятся как негатив и позитив одного кадра[409].

Реминисценция из пушкинской «Осени», обращение к мотиву осенней поры — времени, вдохновляющего на творение стихов, — встречается в стихотворении «Сумерки. Снег. Тишина. Весьма…» (1966). Однако, в отличие от пушкинского текста, в этом произведении элиминирован, «зачеркнут» стихотворец и создателем стихов, автором оказывается сама осень:

Впрочем, «черные строки» у Бродского не столько метонимическое обозначение поэзии, сколько метафора, описывающая оголенную землю и нагие ветви осенних деревьев.

Бродский вслед Пушкину упоминает о пальцах, именуя их высоким словом «персты». Но эти персты — не поэта, а читательницы, адресата стихотворения, и она не способна довериться читаемым строкам:

Мотив творческой осени берется под сомнение в десятом сонете из цикла «Двадцать сонетов к Марии Стюарт» (1974): «Осенний вечер. Якобы с Каменой. / Увы, не поднимающей чела» (II; 341). Слово «якобы» и поза «Камены» могут восприниматься как свидетельство бесплодности лирического героя, на которого не снисходит вдохновение, а также как указание на надличностную природу творчества: поэт, по Бродскому, не творец, а орудие; истинным же автором является сам язык.

Строки десятого сонета из цикла «Двадцать сонетов к Марии Стюарт» отсылают не только к «Осени», но и к другому пушкинскому стихотворению — «Зима. Что делать нам в деревне? Я встречаю…». Поза «Камены», уткнувшейся подбородком в грудь, — это поза дремоты, напоминающая строки о усыпленном вдохновении из этого текста Пушкина: «Беру перо, сижу; насильно вырываю / У музы дремлющей несвязные слова» (III; 123). Пушкинские вырванные у музы слова переиначены в стихотворении Бродского «Конец прекрасной эпохи» (1969): «Для последней строки, эх, не вырвать у птицы пера» (II; 162). Если Пушкин пишет о затрудненности творчества, о дремоте вдохновения, то Бродский — о невозможности творчества. Пушкинской метафоре «насильно вырываю <…> слова» Бродский возвращает исконный предметный смысл, подчеркивает мучительность, болезненность этого «вырывания» для птицы, подменившей музу из текста Пушкина. Строки из «Конца прекрасной эпохи» возвращают нас не только к этому пушкинскому стихотворению, но и к сюжету волшебной сказки о поимке Жар-птицы. В чуждом волшебству и чуду поэтическом мире Бродского такое обретение Жар-птицы трактуется как совершенно невозможное.

В стихотворении «Вот я вновь принимаю парад…» (1963) осень никак не соотносится с мотивом творчества. Она описывается как время холодного покоя и одиночества:

Осенний пейзаж делает этот текст своеобразной вариацией пушкинской «Осени». Но последние строки — реминисценция из другого стихотворения Пушкина — «Брожу ли я вдоль улиц шумных…»:

Переосмысленный мотив «творческой осени» сплетается с мотивом смерти, постоянно встречающимся у Бродского. Иную, в большей мере приближенную к пушкинскому «оригиналу», версию мотива «творческой осени» представляет стихотворение «Под занавес» (1965):





405

Речь идет о князе Мышкине, одном из персонажей «Шествия».

406

Весло в этом фрагменте «Шествия» отсылает также к пушкинскому «Ариону», в котором говорится о «таинственном певце» (аллегорически означающем самого Пушкина), спасшемся с погибшего челна, весельного корабля. Реминисценция из «Ариона» содержится также в стихотворении Бродского «Письмо в бутылке (Entertainment for Mary)» (1964) и в поэме «Зофья» (1962).

407

В «Шествии» есть еще одна цитата из «Медного Всадника», также имеющая оспаривающий смысл: «Люблю тебя, рассветная пора, / и облаков стремительную рваность / над непокрытой влажной головой, / и молчаливость окон над Невой, / где все вода вдоль набережных мчится / и вновь не происходит ничего, / и далеко, мне кажется, вершится / мой Страшный Суд, суд сердца моего» (I; 135). В пушкинской поэме описывается страшное наводнение, которое петербургские жители осмысляют как суд, «Божий гнев»; в поэме-мистерии Бродского сказано о наводнении как о вечно наступающем, но не совершающемся, а Божий суд заменен судом не Бога, но повествователя над миром и над собой (выражения «мой Страшный Суд», «суд сердца моего» могут быть поняты и иным образом: «суд надо мною», «суд над моим сердцем»). Нынешний век воспринимается Бродским как выродившийся, деградировавший в сравнении с XIX столетием; в настоящем ничего не происходит, век умирает: «И с пересохших теннисных столбов / <…> / слетает век, как целлулоидный мяч» (I; 137).

408

Другой пример такого приема с обыгрыванием омонимии слов «писать» и «писать» — стихотворение «Натюрморт» (1971). Он проанализирован Л. М. Баткиным в книге «Тридцать третья буква: Заметки читателя на полях стихов Иосифа Бродского» (М., 1997. С. 59).

409

Умирание и смерть — сквозные мотивы «Шествия». «Плач и слезы по себе» (I; 129), «похоронный хор и хоровод, / как Харону дань за перевоз» (I; 129) — так пишет Бродский в «Шествии» о своей поэме. Шествие персонажей по октябрьским улицам под непрекращающимся дождем, в промозглых сумерках напоминает не только печальный балаган, но и похоронную процессию.