Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 108

В стихотворении «Взгляни на деревянный дом» (1988 [?], 1993 [?]) этот образ варьируется:

Повторяющийся «геометрический» образ Бродского, обладающий в некоторых случаях признаками поэтической формулы, — перспектива в пространстве: «Человеку везде мнится та перспектива, в которой он / пропадает из виду» («Примечания папоротника», 1988 [III; 171]); «Это — эффект перспективы» («Вид с холма», 1992 [III; 209]); «Но в перспективе возникнуть трудней, чем сгинуть / в ней <…>» («Пчелы не улетели, всадник не ускакал. В кофейне…», 1989 [III; 177]); «Бесспорно, перспектива» («На выставке Карла Вейлинка», 1984 [III; 90]); «Так уменьшаются вещи в их перспективе, благо / тут она безупречна» («Римские элегии», [III; 47]).

Арифметическое действие — деление — наделяется в поэзии Бродского пейоративными коннотациями: подверженность этой операции свидетельствует о нецелостности, «слабости» поддающегося делению предмета:

С некоей метафизической точки зрения различия между предметами не существует и процедура деления невозможна:

Поэтика «математизации» Бродского — частный случай установки на абстрагирование. Эта установка проявляется и в пристрастии к обобщающим суждениям, и в сведении единичных вещей к абстрактным сущностям или к мифологическим архетипам:

Три старухи здесь обозначают и трех реальных пожилых дам — обитательниц пансиона, и Парок, прядущих нить судьбы, а клерк — не только клерк, но и бог времени.

Неразличение, уравнивание знака и вещи.

Этот повторяющийся прием Бродского проистекает из представления о сходстве, изоморфности мира и текста (языка, звука, буквы, слова, рисунка, картины). Некоторые примеры: «Густой туман / листал кварталы, как толстой роман» («Перед памятником А. С. Пушкину в Одессе», 1969 (?), 1970 (?) [IV (1); I])[85]; «здесь и скончаю я дни, теряя / волосы, зубы, глаголы, суффиксы» («1972 год», 1972 [II; 292]); «на площадях, как „прощай“ широких, / и улицах узких, как звук „люблю“» («Лагуна», 1973 [II; 320])[86]; «и в гортани моей <…> чернеет, что твой Седов, „прощай“» («Север крошит металл, но щадит стекло» из цикла «Часть речи», 1975–1976 [II; 398]); «Человек превращается в шорох пера по бумаге, в кольца, / петли, клинышки букв и, потому что скользко, / в запятые и точки. <…>» («Декабрь во Флоренции», 1976 [II; 384]); «Отсутствие мое большой дыры в пейзаже / не сделало; пустяк: дыра, — но небольшая. / Ее затянут мох или пучки лишая, / гармонии тонов и проч. не нарушая» («Пятая годовщина (4 июня 1977)» [II; 421]); «Склоны, поля, овраги / повторяют своей белизною скулы. / <…> / И в занесенной подклети куры / <…> / кладут непорочного цвета яйца. / Если что-то чернеет, то только буквы. / Как следы уцелевшего чудом зайца» («Стихи о зимней кампании 1980 года», 1980 [III; 11]); «Нарисуй на бумаге простой кружок. / Это буду я: ничего внутри. / Посмотри на него — и потом сотри» («То не Муза воды набирает в рот» [III; 12]); «Жужжанье мухи, / увязшей в липучке, — не голос муки, / но попытка автопортрета в звуке / „ж“. Подобие алфавита, / тело есть знак размноженья вида / за горизонт»; «И долго среди бугров и вмятин / матраса вертишься, расплетая, / где иероглиф, где запятая» (оба примера — из «Эклоги 5-й (летней)», 1981 [III; 37, 41]); «Я всматриваюсь в огонь. / На языке огня / раздается „не тронь“ / и вспыхивает „меня“» («Горение», 1981 [III; 29]); «Рим, человек, бумага» («Римские элегии», 1981 [III; 47]); «<…> смех громко скрипел, оставляя следы, как снег, / опушавший изморозью, точно хвою, края / местоимений и превращавший „я“ / в кристалл, отливавший твердою бирюзой, / но таявший после твоей слезой» («Келломяки», 1982 [III; 60]); «Эти горы — наших фраз / эхо»; «Горы прячут, как снега, в цвете собственный глагол» («В горах», 1984 [III; 84–86]); «И более двоеточье, чем частное от деленья / голоса на бессрочье, исчадье оледененья, / я припадаю к родной, ржавой, гранитной массе / серой каплей зрачка, вернувшейся восвояси» («Вот я и снова под этим бесцветным небом…», 1990 [IV (2); 92])[87]; «Хоть приемник включить, чтоб он песни пел. / А не то тишина и сама — пробел» («Метель в Массачусетсе», 1990 [IV (2)]); «Видимо, шум листвы <…>/<…>/ пользовался каракулями <…>» («Воспоминание», 1995 [IV (2); 196]).

Черный и белый цвета ассоциируются с бумагой и шрифтом (алфавитом) и с живописью (с картинами Казимира Малевича — это поэтическая формула Бродского): «Вычитая из меньшего большее, из человека — Время, / получаешь в остатке слова, выделяющиеся на белом / фоне отчетливей, чем удается телом / это сделать при жизни, даже сказав „лови!“» («В Англии», VII [II; 439]); «Так родится эклога. Взамен светила / загорается лампа: кириллица, грешным делом, / разбредаясь по прописи вкривь ли, вкось ли, / знает больше, чем та сивилла, / о грядущем. О том, как чернеть на белом, / покуда белое есть, и после»; «Днем, когда небо под стать известке, / сам Казимир бы их не заметил, // белых на белом» (оба примера — из «Эклоги 4-й (зимней)» [III; 16, 18]); «Белый на белом, как мечта Казимира» («Римские элегии», 1981 [III; 48]).

Этот созвучный поэтике барокко[88] прием поддержан другим — приемом наделения поэтической, словесной формы иконической функцией. текст у Бродского не просто описывает предметы, но иногда их изображает, подобно искусствам, построенным на иконических знаках, — таким, как живопись или кинематограф. Такая установка присуща многим поэтическим системам (например, барокко) и не является отличительным признаком именно поэтики Бродского[89]. Но у Бродского она выражена довольно отчетливо и даже настойчиво. Иконическую функцию у Бродского получают графическая форма слова и положение буквы в слове:

85

Это сравнение — цитата пушкинской метафоры жизнь-роман из финала восьмой главы «Евгения Онегина».

86

В этих строках дана точная характеристика особенностей звуков [а] и [у] — открытого и закрытого лабиализованного. Интересно, что Бродский называет звуком не «у» в слове «люблю», а все слово. Это не случайно — в соответствии с представлением поэта о сходстве и даже тождестве означаемого и означающего сходны не только слова и понятия и вещи, ими обозначенные, но и слова и их элемента — звуки (фонемы). Звук (фонема) [у] в «люблю» эквивалентен самому слову.

87

Здесь содержится реминисценция из пушкинского «Сравнения»: «У Депрео была лишь, / А у меня: с…» (I; 262).





88

О барочности Бродского писал Виктор Куллэ: Кулю В. Иосиф Бродский: новая Одиссея // Бродский И. А. Сочинения. [Изд. 2-е]. Т. I. СПб., 1997. С. 289–290, 291–292. Поэтика Бродского, действительно, во многом родственна барокко. Но, используя «темную» метафору Роберта Музиля, ее можно назвать «барокко пустоты» (Музиль Р. Человек без свойств: Роман / Пер. с нем. С. Апта. Кн. 1. С. 307).

Поэзия Бродского во многом сходна с поэзией английского барокко — с «метафизической поэзией» (Иванов Вяч. Вс. Бродский и метафизическая поэзия // Иванов Вяч. Вс. Избранные труды по семиотике и истории культуры. Т. II. Статьи о русской литературе. М., 2000. С. 768–777). И. О. Шайтанов проанализировал образный ряд «вспышки огня / пламени — сердце, ставшее пламенем — небо — земля» в «Горении» Бродского — «классический пример развернутой метафоры, так часто встречающейся в „метафизической поэзии“. И пожалуй, не так часто у самого Бродского» (Шайтанов И. Уравнение с двумя неизвестными (Поэты-метафизики Джон Донн и Иосиф Бродский) // Вопросы литературы. 1998. № 6. С. 37).

Ср.: замечания О. А. Седаковой, впрочем, отрицающей глубокое сходство поэзии Бродского с английской барочной (метафизической) поэзией: «С английскими метафизиками если что и роднит его, то острое и неотступающее переживание смерти, конечности, распада <…>. <…> Вторая сближающая Бродского с барочными метафизиками черта — воля к форме, виртуозной форме» (Седакова О. <Воля к форме>. С. 235).

Характер риторичности Бродского и отношений «автор — текст» в его поэзии обнаруживает несомненное сходство с барочной поэтикой, как она описана А. В. Михайловым: «Барокко — <…> не что иное, как состояние готового слова традиционной культуры — собирание его во всей полноте, коллекционирование и универсализация <…>»; «Или, еще иначе, это предфинал всей традиционной культуры»; «<…> Писатель в эту эпоху есть создание произведения, того, какое творится им же самим, он, если заострить эту ситуацию, есть производитель произведения, а в своей поэтике — произведение поэтики этого произведения. Сознательно ставя перед собой творческие задачи, писатель вследствие этого вторгается в известный круг поэтических возможностей, которые направляют его и направляются им»; «<…> Не произведение принадлежит своему автору, а, напротив, автор — своему произведению» (Поэтика барокко: завершение исторической эпохи // Михайлов А. В. Языки культуры: Учебное пособие по культурологии. М., 1997. С. 168, 166,136). Замечание А. В. Михайлова о сочетании в барочных текстах топосов и «непереработанной жизненности», автобиографического материала в полной мере может быть отнесено к Бродскому (Там же. С. 130–131).

Родственны барокко случаи энигматического построения текста, ключевые концепты которого не находят непосредственного словесного выражения. Так, в «Рождественском романсе» (1961? 1962?) луна прячется за другими, метафорическими образами (Лекманов О. А. Луна и река в «Рождественском романсе» Иосифа Бродского // Лекманов О. А. Книга об акмеизме и другие работы. Томск, 2000. С. 343–348). Менее доказательна мысль исследователя о вуалировании в «Рождественском романсе» реки: ни одна из московских рек не обозначена даже метафорой, а «темно-синяя волна» — это, конечно, и метафора «моря жизни», но прежде всего — иносказательное обозначение ночного неба, по которому и плывет луна-кораблик.

Трудно также согласиться с утверждением О. А. Лекманова, что «мертвецами» в строках «И мертвецы стоят в обнимку / с особняками» названы новые московские дома. Слова «в обнимку» не содержат пейоративных коннотаций, которых мы были бы вправе ожидать в случае с упоминанием «новых домов». «Мертвецы» — это, скорее всего, не метафора, а умершие владельцы старых московских особняков. Ср. в «Рождественском романсе» мотив «людей старого века»: «такси с больными седоками», один из седоков — конечно, Анна Ахматова, едущая на Ордынку к Ардовым: «любовник старый и красивый». В поэзии Бродского встречаются случаи уподобления статуи человеку («Декабрь во Флоренции» и др.).

Барочное «остроумие», консептизм присущи многим текстам Бродского. Таково снятие оппозиции «пожар — потоп», приравнивание пожара к потопу в стихотворениях «Пришла зима, и все, кто мог лететь…» и «В этой комнате пахло тряпками и сырой водой…»(см. о снятии этой оппозиции: Келебай Е. Поэт в доме ребенка (пролегомены к философии Иосифа Бродского). С. 103–104, 113). Но Е. А. Келебай не отметил, что в строках «Значит, я еще жив. То ли там был пожар, / либо — лопнули трубы, и я бежал» (III; 113) из стихотворения «В этой комнате пахло тряпками и сырой водой…» «материализована» поговорка «пройти огонь, воду и медные трубы».

Другой пример барочного «остроумия» — стихотворение «На смерть друга» (отклик на недостоверное известие о смерти в Москве С. Чудакова, якобы замерзшего в московском подъезде, — см. об этом, напр.: Михайлов О. Московский плут из магаданских лагерей // Новая газета. 22–28 января 2001 г. № 4 (647). С. 22). Бродский обыгрывает прямые и переносные значения в строке «и замерзшему насмерть в параднике третьего Рима» и искусно варьирует семантику берега — с одной стороны, как знака загробного мира, в котором оказывается адресат стихов, с другой — как метонимии, обозначающей Америку, в которой очутился сам автор.

В духе барочного консептизма и перифрастическое именование ручья, родника «лошадиным изумрудом», мелькнувшим меж ветвей, в стихотворении «Ты поскачешь во мраке по бескрайним холодным холмам» (I; 226): «лошадиный изумруд» — «лошадиный источник, иначе — Гиппокрена», источник поэзии (Жигачева М. В. Баллада в раннем творчестве Иосифа Бродского // Вестник Московского университета. Сер. 9. Филология. 1992. № 4. С. 51). Барочное обыгрывание противоположных коннотаций слова «двери» представлено в «К стихам» (1967): «Все двери/настежь будут вам всегда. Ноне / грустно эдак мне слыть нишу: / я войду в одне, вы — в тыщу» (II, 39). Метафорическим дверям гробового входа (ср. двери, через которые войдут погребающие лирического героя, в стихотворении «1972 год») противопоставлены двери в жизнь, открытые стихам.

Виртуозность этих строк заключается еще и в том, что, внешне являясь «развитием» послания Кантемира «К стихам моим», они являются зеркальным отражением стихов Пушкина, в которых бессмертие признавалось за лирическим героем-поэтом, а его творения ждала алчная Лета: «Мой друг! неславный я поэт, / Хоть христианин православный. / Душа бессмертна, слова нет, / Моим стихам удел неравный — / И песни музы своенравной, / Забавы резвых юных лет, / Погибнут смертию забавной, / И нас не тронет здешний свет! / Ах! ведает мой добрый гений, / Что предпочел бы я скорей / Бессмертию души моей / Бессмертие своих творений» («В альбом Илличевскому» [I; 227]).

О Бродском и барокко см. также: MacFayden D. Joseph Brodsky and the Baroque. Quebec, 1998.

89

Ср. наблюдения, касающиеся тенденции в художественной литературе к превращению конвенциональных знаков, какими являются слова естественного языка, в иконические: Лотман Ю. М. Структура художественного текста. М., 1970. С. 29–34; Эко У. Ускользающая структура: Введение в семиологию / Пер. с ит. М., 1998. С. 84–88. Много примеров такого рода содержит кн.: Эткинд Е. Г. Материя стиха; примеры из современной русской поэзии в кн.: Зубова Л. В. Современная русская поэзия в контексте истории языка. М., 2000.