Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 80 из 107

Приступая к рассмотрению ранних эпистолярных текстов Н. Захарьиной, я хочу подчеркнуть, что речь пойдет именно о переписке.

Вслед за Ириной Паперно, я считаю, что будет точнее говорить не о письме, а о переписке как метатексте, который характеризуется такими свойствами, как жанровая саморефлексия (то есть сознательное отношение к материалу, выработка принципов самовыражения; обнажение структуры, стремление показать, как построен текст, самоописание) и диалогизм или полифония (включение адресата в структуру письма; самостоятельность чужого слова в письме, несведение нескольких точек зрения к единой, аллюзийность, ассоциативность слова в письме как знак интимности, отсылка к общей памяти, построение образа собеседника-читателя)[471].

Л. Гинзбург рассматривает досвадебную переписку Захарьиной и Герцена как образец романтического жизнетворчества последнего, в котором женщине приписывается определенная роль. «Тут два основных мотива — она его создание и она возведена им на высоту, почти недосягаемую для человека. Обе эти идеи Наталья Александровна воспринимает и неустанно развивает в своих письмах»[472]. Она «иногда ошибается, отклоняется от предназначенной ей в автобиографическом построении Герцена роли (что немедленно вызывает с его стороны отпор). Но по большей части она твердо ведет свою партию, властно продиктованную ей творческой волей Герцена»[473].

Соглашаясь с многими, чрезвычайно продуктивными идеями Гинзбург (в частности, с идеей о романтическом жизнетворчестве, о сознательной эстетической организованности переписки на базе романтизма), нельзя не заметить моноцентричности этой концепции. В определенном смысле переписка рассматривается как автобиографический текст Герцена, где Наталье Александровне отведена роль романтической героини, письма которой предстают как тексты женского «персонажа», созданные автором и только старательно «озвученные ею».

Мне хотелось бы в данном случае посмотреть на переписку как на диалог, предполагающий взаимовлияние; рассмотреть, как описывает себя Наталья Александровна, насколько ее самопредставление самостоятельно или зависимо, где создаваемое ею совпадает или не совпадает с той моделью женского Ты, которую строит и предлагает ей Герцен. Важным вопросом является и то, насколько те Я и Ты, которые создают для себя и другого оба участника эпистолярного диалога, оказываются зависимыми от актуальных для них культурных концепций мужественности/женственности.

Конечно, Гинзбург права, когда говорит о культурном неравенстве в начале переписки. В 1835 году Герцену — двадцать три года, у него за спиной учеба в университете, широкий круг дружеских связей, первые опыты общественной и литературной деятельности, арест и месяцы, проведенные в тюрьме. Ему свойственна очень высокая самооценка, уверенность в предстоящей великой миссии и славе.

Наташе Захарьиной в начале переписки семнадцать лет, она всю жизнь прожила практически в четырех стенах, в доме благодетельницы, где считалось излишним давать барышне даже начатки образования, а единственным будущим для девушки представлялось удачное замужество.

Герцен пишет из ссылки, однако мотив неволи, тюрьмы, поднадзорного существования является основным не в его, а в Наташиных письмах. Она описывает пространство своей жизни через образы тесноты, пустоты и холода.

Глухая степь, мертвая тишина.[474]

Москва — погреб, гадкий, душный погреб (18).

…душно сил нет (215).

…сердце вянет, глядя на тех, чья жизнь, как сонная прудовая вода, хоть и в зеленых берегах она, хоть и покойна…, но что в ней? Не хочу жить такой жизнью я…. (216).

Представь себе дурную погоду, страшную стужу, ветер, дождь, пасмурное какое-то без выражения небо, прегадкую маленькую комнату, из которой кажется сейчас вынесли покойника, три старухи, заснувшие за картами и пробуждающиеся для одной глупости, для блинов или для нелепого слова… И тут-то с ними-то провести несколько часов, дней, месяцев… Я ничего не вижу, не замечаю, но не знаю, что заставляет иногда меня взглянуть на это, кровь леденеет, мне кажется, я скоро задохнусь… (314).

Дом для девушки, таким образом, — это гроб, куда ее засунули заживо, даже хуже, чем гроб, потому что здесь нет ни покоя, ни одиночества. Это пространство мертвое, но, с другой стороны, — публичное: идея поднадзорности, постоянного, всепроникающего контроля, запретов, часто ничем не мотивированных, постоянно подчеркивается в письмах Наташи.

На днях была у меня Саша; нам ничего нельзя с ней говорить, над нею и надо мной есть караул (30).

Теперь все у меня отнято: запрещают читать, запрещают писать, быть в другой комнате, играть на фортепиано, — словом, все, что может принести малейшую пользу. Целый день быть с ними, вечером долее десяти часов не позволяется сидеть со свечой, утром встаю рано, но со мной в одной комнате М. С. (компаньонка княгини, главный страж и враг Наташи Марья Степановна Макашева. — И.С.) и Саша К. на одном диване (82–83); «Когда ж мне заниматься музыкой? Мне запрещают и бранят за это <…>. Меня утомило чужое внимание и холодное участие» (91).

Писать всего не могу, потому что я знаю, что письма мои иногда читаются. <…> Главное беззащитность; каждый имеет право — обидеть (127).

Ты можешь вообразить, Александр, каково быть беспрерывно на их глазах, мало того, смотреть в их глаза (188).





Тысячу раз принималась писать к тебе и тысячу раз мне мешают, словом, без позволения… мне нельзя просить позволения (197).

Идея тотального контроля за жизнью женщины (и особенно молодой девушки, а тем более сироты и воспитанницы) была общераспространенной в то время и связывалась с «благой» мыслью о защите и «правильном» женском воспитании, сохранении от дурного влияния. Эта тема активно поднималась в женской прозе 1830–1840-х годов, особенно в повестях Марьи Жуковой, которая выразительно показывала, насколько существование женщины не принадлежит ей самой, насколько естественным и полезным считают практически все окружающие постоянный публичный контроль над ней. Этот надзор мотивируется идеей защиты слабого молодого существа, а приводит к состоянию абсолютной беззащитности перед каждым, кто имеет власть, — в частности, перед всеми, кто хоть сколько-то старше.

У Наташи Захарьиной в доме благодетельницы нет никакого собственного пространства: «у меня нет особенной комнаты» (28), — жалуется она. Единственное место в доме, где она чувствует себя хоть частично свободной, — у открытого окна («часто, очень часто поздно вечером, под открытым окном провожу я по целым часам (только тут мне не мешают думать») (18), у открытой форточки (72))[475]. Иногда летом в деревне она чувствует себя безнадзорной на природном просторе, в поле, иногда ощущает церковь как свое, защищенное пространство — до тех пор, пока родственники не превращают храм в место смотрин для потенциальных женихов. Но чаще всего в письмах Натальи звучит тема ежеминутного соглядатайства: уединение в другой комнате даже с «маменькой» (матерью Герцена Луизой Ивановной) вызывает нарекания (146)[476].

Под надзором, однако, оказывается не только физическая, но прежде всего духовная, интеллектуальная жизнь, исключая разве что молитву. Особенно жестко контролируется чтение и еще в большей степени — письмо.

471

См.: Паперно И. А. Об изучении поэтики письма // Ученые записки Тартуского ГУ. 1977. Т. 420. Метрика и поэтика. Вып. 2. С. 105–111 По теории письма как жанра см. также: Елина Е. Г. К теории эпистолярии // Поэтика и стилистика. Саратов: Изд-во Саратовского ГУ, 1980. С, 26 14; Лазарчук Р. М. Дружеское письмо второй половины XVIII иска как явление литературы. Автореф. дис. … канд. фил. наук. Л., 1972; Тодд У. М. III. Op. cit.

472

Гинзбург Л. Я. Автобиографическое в творчестве Герцена // Лит. наследство. Т. 99. Кн. 1. М.: Наука, 1997. С. 17.

473

Там же. С. 16–17.

474

Захарьина Н. А. Переписка с А. Герценом 1832–1838 гг. // Герцен А. И. Сочинения А. И. Герцена и переписка с Н. А. Захарьиной. СПб.: Издание Ф. Павленкова, 1905. Т. 7. С. 17. Далее везде цитируется по этому изданию с указанием страницы в тексте.

475

Интересно, что Герцен в «Былом и думах», рассказывая о своей первой встрече с Наташей, вспоминает ее бледной девочкой, сидящей у окна. «Она сидела молча, удивленная, испуганная, и глядела в окно, боясь смотреть на что-нибудь другое» (Герцен А. И. Соч.: В 9 т. М.: ГИХЛ, 1956. Т. 5. С. 15).

476

Т. П. Пассек, в чьей судьбе княгиня Хованская тоже сыграла некоторую роль, в своих воспоминаниях иначе, более «мягко» описывает и ее самое, и атмосферу ее дома. Особенно очевидна разница в описании фаворитки княгини Марьи Степановны Макашовой, которая в письмах Натальи выглядит главным цербером и воплощением зла и надзора. Пассек же вспоминает, что именно Макашова пожалела маленькую Наташу, когда ее по пути в деревню завезли в дом Хованских, и со слезами на глазах просила не отправлять ребенка в глухую деревню, где ее «запропастят»… Хотя Пассек и отмечает, что Марья Степановна, занимаясь нравственным воспитанием Наташи, «грубым образом прикасалась до нежнейших струн ее детской души» (Пассек Т. П. Из дальних лет. М.: ГИХЛ, 1963. Т. 1. С. 282), но в то же время добавляет: «Вместе с этими наставлениями, при которых я не раз присутствовала, она поила ее в своей комнате сверх общего чая своим чаем с калачами и баранками, покупала ей на свои деньги мятные пряники и леденец, шила из своего полубатиста пелеринки и, давая все это, непременно приговаривала: „Будешь ли ты это помнить, Наташа?“» (Там же). Это различие вызвано не только субъективно разным восприятием, но и тем, что ситуация духовной несвободы и борьбы за право быть собой настолько важна для Н. А., что она всячески подчеркивается ею.