Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 71 из 107

Характерная черта женского «романа воспитания» в версии Соханской — это то, что читателю не рассказывается последовательная история становления и восхождения, где каждый следующий этап подготавливается предыдущим и преодолевает, поглощает его. Это не восхождение, а скорее углубление, допускающее возвращения, повторы: приобретенный внутренний опыт то и дело как бы «теряется», «свертывается», на внешнем, фабульном уровне оказывается будто бы не востребованным (как, например, опыт институского лидерства и взрослости «исчезает» по возвращении домой, где она опять чувствует себя ребенком, девочкой-шалуньей). На самом же деле опыт накапливается в глубине личности, понуждая ее к новым, более глубоким поискам себя, не давая удовлетвориться привычным; однако это накопление — не целенаправленный процесс, в нем не подчеркнута идея прогресса.

Совсем иначе, чем в традиционном мужском романе воспитания, организованы текстовое пространство и время. Ход времени не акцентирован (надо очень внимательно вчитаться в текст, чтобы понять, сколько лет автогероине в том или ином фрагменте), нет и характерного для романа воспитания освоения пространства, перемещения из локального, ограниченного круга в широкий, культурно значимый (мотив «покорения столицы»).

Художественное пространство Автобиографии Соханской, за исключением главы о годах учения, практически одно и то же — провинция, украинские хутора, степь. Становление автогероини как человека, женщины и писательницы изображается не как побег[425] и завоевание (места, статуса и т. п.), а как погружение, обретение самости. Дискурс движения (кочевничества) сменяется дискурсом освоения (оседлости).

Хотя, безусловно, и в построении автобиографии, и в репрезентации себя как писательницы Соханская оказывается зависимой от существующих авторитетных моделей.

Возвращаясь к тому кульминационному моменту Автобиографии, где рассказывается, как автогероиня начала писать, можно отметить, что и здесь присутствуют прямые «объяснения» с индивидуальным и коллективным Веревкиным/Плетневым. Как уже говорилось, одним из самых сильных аргументов против женского писательства в повести Рахманного является утверждение, что это — грязное, безнравственное предприятие, развращающее женщину, «французская болезнь», к тому же женщине приходится не только обнажать себя в творчестве, но и продавать себя, то есть печататься, торговать своими текстами.

Говоря о начале своего писательства, Соханская многократно подчеркивает, что это «чистое дело». На двух страницах (9: 491,492) слова с семантикой «чистоты» и «светлости» встречаются огромное число раз: «Поэзия — светл<ая> улыб<ка> светлого благоданного неба» (491), она «небо, и небо чистое, небо светлое»(491); «чистое небо поэзии навевает святыню» (491); «мне стало хорошо, светло. Я будто умылась чем живительным» (491); «дыхание поэзии сделало из меня светлого, чистого ребенка — лучшего, нежели я когда-либо была» (492); «я не могла и не могу писать, если на душе есть хоть малейшее облачко, завелось хоть одно пятнышко» (492) и т. п. — более двадцати раз. И наконец:

Поэзия была для меня истинно поэзией, а не средством к выгодным расчетам. Вот вам неотъемлемое доказательство. Когда я начала писать и уже кончила свою первую повесть, я даже не знала, что в журналах платится за статьи, — и теперь я мало смыслю, а тогда вовсе не имела никакого понятия о вашем книгопродавчестве (492–493).

Но, уверяя своего адресата (прямого и подразумеваемого), что писательство для нее абсолютно чистое и бескорыстное занятие, Соханская заканчивает этот фрагмент автобиографии довольно жестким и ироническим рассказом о том, как непорядочно поступил с ней редактор «Сына Отечества» К. Масальский, не только не заплатив за напечатанную повесть, но и не удостоив даже сообщением, что та принята к печати.

Она начинает следующее письмо-главу замечанием о плохом экономическом положении семьи и необходимости, ради пропитания родных, искать место гувернантки. Но так как общество в лице издателей не согласно считать писательство профессией, то одинокая молодая женщина должна зарабатывать на жизнь другими, легальными способами. По мнению Хельдт, недолгая история гувернантства героини может быть интерпретирована как еще одна попытка приспособиться к нормальной, принятой в социуме женской роли; отказываясь в конце концов быть гувернанткой или выйти замуж, автогероиня делает нетрадиционный выбор[426].

На мой взгляд, в этой истории интересно и уже отмеченное мною расхождение между общими, абстрактными представлениями и стереотипами и личным опытом. В комментариях повествовательницы гувернантка, как и приживалка, — это та, которой нет.

Она, как зерно, брошенное при дороге — всякий имеет право над нею. Офицеры смотрят на нее, заложив палец за пуговицу и покручивая фабренные усы, в услышанье говорят свою обидную хулу, или еще обиднейшее одобрение. В семье очень мило подшучивают над нею, прикладывая в обожатели чуть ли не конюхов — какого-нибудь лакейного шута с обезьяньей рожей — и горе ей, если вздумает обидеться — она? (10; 67).

Однако история собственного опыта этой работы рассказывается скорее как счастливая: ей нравится учить, у нее прекрасные отношения с хозяйкой, она окружена всеобщей любовью и уважением, у нее есть своя комната в доме. Правда, нет полной свободы распоряжаться собой — нет досуга для писательского труда.

Но через месяц автогероиня вынуждена оставить место по объективным причинам[427] и опять оказывается в состоянии неопределенности и кризиса — «в пустынном поле» (10; 83).

Возвращаясь к попыткам писательства, Надежда снова испытывает неуверенность, однако она говорит об этих попытках как об исполнении долга перед собой:





И я все кончила, послала в обе редакции. Может быть, это и грех; но слишком гордая для того, чтобы просить и униженно заискивать в ком бы то ни было и еще у тех особ, которых я так мало уважала, я не искала ничего — никаких домогательств, едва выставляла начальную половину имени и, если бы что-нибудь и могло случиться, предоставляла это сделать моим сочинениям — им и ничему более. Я не чувствовала много надежды; почти вовсе ее не было — я не манила себя; но я была легка, совершенно безтягостна: я исполнила свою обязанность, я искала, старалась; в отношении к самой себе, к делу своего назначения я сделала все, что от меня зависело, теперь — воля Его святая! (выделено мною. — И.С.; 10; 84).

Здесь хоть и присутствуют ритуальные фигуры скромности и самоумаления (может быть это грех, не выставляла имени, не обольщалась и т. п.), но звучит очень сильная авторская самоуверенность и сознание своего права (и даже обязанности) говорить от лица Я и утверждать собственную «самость» как ценность.

Обретение себя символически связывается со следующим эпизодом — строительством нового дома, где будет «особая комнатка, где я буду одна, и никто ко мне входить не будет, не станут таскаться в шкаф то за чашками, то за ложками, надоедая ежеминутно и не давая сосредоточиться» (10; 85).

Кажется, что сюжет все же начинает двигаться «по восходящей». Но ничего подобного: только что отстроенный дом сгорает в пожаре, и автогероиня остается не только без своей комнаты, но вообще без пристанища.

Жизнь в чужих людях (у «воеводины», древней старухи Анны Константиновны) усугубляется наступлением странной болезни: «Без всякой боли, без всяких ощутительных потрясений, жизнь как бы остановилась и только дышала» (11; 106). Полный упадок сил сопровождается необъяснимыми страхами, галлюцинациями, дурными предчувствиями…

Медленно выздоравливая, Соханская живет на хуторе со слепой старухой и ее служанкой. Мир их замкнут и однообразен, бесконечно пуст и в то же время удивительно полон: очень неспешно и подробно описывается дом, ритуал еды, питья, разговоры ни о чем и обо всем — так как все мелочи окружающей жизни становятся предметом разговора, все описывается, обретая в слове смысл и ценность.

425

Катриона Келли, исследуя женскую беллетристику средины XIX века, замечает, что во многих повестях разыгрывается «фабула побега», то есть развитие женской судьбы связано с актом ухода из дома, из узкого домашнего пространства. См.: Kelly С. Op. cit. Р. 59–78.

426

См.: Heldt В. Op. cit. Р. 92.

427

Все-таки, по-моему, Б. Хельдт не совсем права, говоря о ее сознательном отказе быть гувернанткой.