Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 65 из 107

Мир детства автогероини — по преимуществу женский мир: главные персонажи в нем мать и тетки. Но в отличие от Записок Дуровой, он полон любви и нежности и, в отличие от Воспоминаний Скалон, не несет никаких признаков принуждения или строгости. Первое воспоминание оказывается связано с «текстом», рассказанным женщиной («тетенька рассказывает нам сказку про Яблоновские острова» (6; 482)). Главное событие детства — чтение: Соханская рассказывает, как совсем маленькой она сама научилась читать, запоминая буквы на карточках, по которым учился брат. Первый прочитанный текст — инструкция по употреблению, которой была обернута банка с лекарством.

«После оподельдочной обертки я стала читать всякую книгу» (6; 483). Надо отметить, что у Соханской абсолютно отсутствует тема запрета или ограничения в чтении для девочки (отмечавшийся выше, например, в Записках К. Колечицкой).

Надобно вам сказать, что дом наш издавна прилежит к книгам. Еще маменьку в детстве иначе не бранивали, как батя-книжник (маменьку, стало быть, все же бранивали и именовали в мужском роде за пристрастие к книгам! — И. С.). Поэтому вы не удивитесь, когда я Вам объявлю, что у нас было много книг. <…> Все они, на двух больших полках помещались в детской — и самым удобным образом: к одной полке можно было добраться с лежанки, поставив несколько сундучков; другая была над самой кроватью, и стоило только нагромоздить подушек. Я начала читать. Как никому не приходило в голову заняться выбором для меня книг, то я сама нашла решительное средство. Я брала книги, глядя на обертку: перечитала красненькие, потом принялась за синенькие. Мне и не думали запрещать. — «Пусть себе читает, что ни читает, — говорили: все равно не понимает. Благо, что ребенок за книгой». Оно и в самом деле: не благо ли это было <…> видеть семи-восьмилетнюю девочку где-нибудь в углу под ломберным столом, которая лицом к стене, по битым часам сидит — не шевельнется и только себе что-то бормочет под нос. <…> Я учила все: О Финикянах, Катехизис, Священную историю, Рюрика, <арифметику>. Нас никто не принуждал к учению ломовой силой, но мы беспрестанно слышали, что без ученья нельзя жить, только тот благородный человек, кто много знает, что девочке непременно надо учиться, чтобы быть умненькою, а не крестьянской дурой (6; 484).

Естественная атмосфера любви, уважения, почтения к книге и учению, отсутствие запретов и различия в отношении к ней и братьям — так описывает Соханская мир своего детства, в котором развивалось ее «благоговение» перед книгой, страсть к знанию и философским вопросам (например, она девочкой много думала о том, что такое бесконечность и вечность), а затем — потребность в творчестве.

Начитавшись литературных сочинений, в восемь лет, автогероиня сказала себе: «не умру, пока не напишу комедию! И начала писать» (6; 487). Серьезная болезнь, приведшая к временной слепоте, помешала осуществлению этого «грандиозного творческого замысла».

Мир детства Соханской — это мир природный (степь описывается и здесь и далее как свое пространство; по наблюдению Б. Хельдт, Соханская отождествляет себя со степью[411]), а не социальный, в нем не существует традиционных общественных запретов, ребенок переживает естественный процесс развития, в ходе которого у девочки нет никаких непреодолимых преград, препятствующих войти в мир природы, знания, познания и творчества.

Зато следующая глава автобиографии, рассказывающая о годах учебы в Харьковском институте, вся посвящена процессу социализации: гендерной «дрессуры», выбивания из девочки всего, что не соответствует стандартам женственности, принятым в том общественном круге, к которому она относится.

Поступление в институт изображается как переворот, полное изменение атмосферы жизни, собственного статуса и отношений с другими. Новый мир тоже почти исключительно женский, но начальница, инспектриса, учительница — женщины совсем иного типа и иной функции: это знакомые нам по Запискам Дуровой контролеры и цензоры, обучающие девочек законам патриархатного мира.

В институте царит жесткая иерархия, в которой новенькой — провинциалке, не знающей иностранных языков и не умеющей подольстится к начальницам, — отведено место изгоя на самой последней лавке. Уделом маргиналов было учение «вприглядку»; так как книги доставались только первым ученицам. Учебник французского вообще получает статус недоступной святыни: «не должно сметь — не то взять в руки книгу — дотрагиваться до нее пальцем: позволялось только благодарственно смотреть в нее» (7; 11).

Несмотря на свои способности (которые Соханская «без всякого жеманства» (7; 12) оценивает очень высоко), автогероиня попадает в разряд нелюбимых учениц, «козлов отпущения». Постоянная немотивированная травля приводит к тому, что она живет в атмосфере страха, чувствует себя маленькой, ничтожной, забитой, одинокой: «наконец, я боялась ходить, боялась говорить, боялась тронуться с места и все только сидела за книгой» (7; 13).

Но, с другой стороны, в самоописании в этой главе присутствуют также мотивы стоицизма, испытания[412] и избранничества (в духе христианских мучениц): тяжесть обязанностей, несправедливые гонения вырабатывают стойкость и самоуважение, закаляют характер.

Одно из главных испытаний связано с книгами и литературой: именно здесь впервые звучит мотив книги как «запретного плода».





Я даже забыла все свои стихи <…>, да, впрочем, и помнить о них было совершенно невозможное дело: они считались преступлением, развращением — одно слово стихи (я не шучу), — и это было мое большое счастье, что еще никто не проведал, что я знала их; Александра прозвала бы меня «окаянной, окаянницей». Мой порыв к поэтическому чувству умер, совсем умер; я не помнила, что грозилась когда-то сама не умереть, пока не напишу комедии! Казалось, все прошло; да и чему было удержать что? Во всем институте даже Крылова не было! Читали мы какие-то изорванные побасенки во время класса чтения; но для меня был слишком пуст тот сад, в котором Павлуша нашел яблоко и не съел его без позволения папеньки. Даже дамы не смели читать другой книги, как писанной по-славянски. Но ведь, по несчастью, больше женщин никто не знает, как сладок запрещенный плод (7; 18–19). (Все, кроме слова «стихи»; выделено мною. — И.С.).

Мемуаристка вводит очевидные библейские реминисценции, связанные с темой соблазна и «преступления», совершенного женщиной в райском саду «без позволения папеньки». Причем, как и во многих текстах, где разрабатывается мотив вторжения женщины в запретный для нее мир Отца и Слова, эротическим объектом женского желания является здесь книга (стихи), творчество, порыв к которому должен умереть в девочке, если она хочет остаться «нормальной», а не «окаянницей».

Автогероиня читает украдкой (лежа под кроватью), тайно пишет стихи, сознавая великость «греха» (7; 19) и необоримость «страсти» (7; 19). Желание творчества у нее возросло после того, как она прочла повесть Рахманного (Н. Веревкина) «Женщина-писательница».

Произведение Веревкина в Автобиографии больше не будет прямо упомянуто, но тем не менее еще не раз «всплывет» в тексте Соханской, поэтому нужно сказать здесь о нем несколько слов[413]. Это сочинение 24-летнего Н. В. Веревкина, писавшего под псевдонимом Рахманный, было опубликовано в «Библиотеке для чтения» в 1837 году и представлял собой смесь из фабульной прозы (повести, которую можно читать и как сатиру, и как трогательную мелодраму, и даже отчасти как литературную пародию), журнального фельетона, критического очерка о женском творчестве.

В центре произведения — история Вареты Шаровой, ее замужества и ее писательской «карьеры».

411

См.: Heldt В. Terrible Perfection. Women and Russian Literature. Bloomington; Indianapolis: Indiana University Press, 1987. P. 88; 91.

412

Барбара Хельдт также отмечает, что первый период пребывания в институте кажется автору «испытанием, посланным Господом» (Op. cit. Р. 89).

413

Подробнее о повести Веревкина и суждениях критики того времени о женском творчестве см. главу «Поэзия — опасный дар для девы» (критическая рецепция женской литературы и женщины-писательницы в России первой половины XIX века) в: Савкина И. Л. Провинциалки… С. 23–50.