Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 107



Но на этот слой текста, где Я и Ты строятся по матрицам, заданным социокультурными и литературными конвенциями, накладываются иные дискурсы, создающие ту несогласованность, фрагментарность и противоречивость Я, которую отмечают все пишущие о дневнике, и особенно о женском.

В тексте Керн подобная противоречивость и несогласованность отличает и дневниково-эпистолярное Ты. Когда речь идет о диалоге с идеальным Ты — alter ego автора, то это практически и не диалог, а акт самокоммуникации: здесь нет признаков переписки, нет «принципа перекодировки, постоянной смены точки зрения, для переписки характерных и обязательных»[234].

Но в других местах текста осуществляется обычная переписка — обмен бытовой информацией, новостями об общих знакомых, вопросами о здоровье, сообщениями о визитах, балах и обедах, рассказами о новых платьях и модах; обмен образцами материй и узоров.

Посылаю вам лоскуток материи, из которой сшиты мои домашние платья, а по кисету, который я посылаю папеньке, вы увидите, какое платье я купила себе в Орше за 80 рублей, оно вроде того, что было на г-же Таубе, эта материя называется персидский шелк… (135).

Итак посылаю вам только узор, который очень хорош. Если вы будете шить себе платье, то пусть будет такое, а больше никому не давайте (157) и т. п.

Феодосия Петровна Полторацкая, как уже говорилось, была двоюродной сестрой отца Анны Петровны. Судя по всему, страстная дружба их была непродолжительной, — «не даром она не оставила никакого следа в мемуарном наследии А. П. Керн»[235]. Позже (в 1844 году) имя Ф. П. Полторацкой возникает в дневнике второго мужа Анны Петровны — А. В. Маркова-Виноградского, который был ее троюродным братом, а Феодосия Петровна таким образом была их общей теткой. Когда Марковы-Виноградские жили в Соснице Черниговской губернии, там же доживала свой век и адресатка «Дневника для отдохновения». Но, как пишет Б. Модзалевский, «Феодосия Петровна из экзальтированной барышни превратилась в скупую старуху, которая неодобрительно относилась к увлечению своих племянницы и племянника, отравляла все существование мужа и жены, влюбленных друг в друга»[236].

Марков-Виноградский записывал в своем дневнике (он, кстати, вел дневник в течение тридцати шести лет!): «Писал сегодня тетке Феодосье Петровне Полторацкой, владеющей моим именьицем, что пора мне прислать из него что-нибудь, что я уже не Сашенька в углу, нуждающийся больше в наставлениях, чем в деньгах»[237]; или еще о ней же: «Что за пошлая злючка! Бедная моя Анна! Как много ей приходится терпеть неприятностей от бывшего своего друга! Уж она и забавляется игрою в проферанс… нет, ничто не помогает. Ко всему придирается, за все упрекает и нескончаемо ворчит…»[238].

Но в 1820 году Феодосья Петровна, если отвлечься от приписанной ей в дневнике роли идеальной подруги, была для Керн своим, близким человеком и в том смысле, что была свидетельницей ее лубенских любовных увлечений, и в том смысле, что была членом семьи, человеком, хорошо знавшим историю ее насильственного, по воле отца и родных, брака с генералом Е. Ф. Керном.

Именно с таким адресатом — членом семейного круга, занимавшим в представлении Анны промежуточную позицию (она принадлежала к «партии» родителей, но была конфиденткой автора), можно было обсуждать проблему собственной семейной жизни и своих отношений с мужем. В этом контакте между двумя «своими» женщинами возникает та ситуация женской «болтовни» (в отсутствие мужчин), которую Люси Иригарэ считает местом, где может проявить себя «женский телесный язык», освободившийся от «маскарада женственности»[239].

В начале дневника Анна Петровна старается уложить эти отношения в «сентиментальный сюжет», старается соответствовать роли покорной дочери и терпеливой христианки. Но долго выдерживать это амплуа она не в состоянии. Ненависть и отвращение к мужу настолько сильны, что она то и дело срывается в истерику, разламывая границы того образа Я — «чувствительной и добродетельной героини», который, как я показывала выше, старательно пытается строить.

Никакая философия на свете не может заставить меня забыть, что судьба моя связана с человеком, любить которого я не в силах и которого не могу позволить себе уважать, словом, скажу прямо — я почти его ненавижу. Каюсь, это великий грех, но кабы мне не нужно было касаться до него так близко, тогда другое дело, я бы даже любила его, потому что душа моя не способна к ненависти; может быть, если бы он не требовал от меня любви, я бы любила его так, как любят отца или дядюшку, конечно, не более того (168).

В этом и других подобных болезненных, напряженных высказываниях обретает голос репрессированная телесность: ужас и ненависть вызывает все, связанное с близостью, телесным контактом с мужем, — Анна не может без раздражения находиться с ним в одной комнате, сидеть рядом в тесной карете. Пребывание в одном пространстве с мужем вызывает негативные телесные реакции: слабость, головную боль, раздражительность, болезненность.

В своих рассуждениях об истерии и истерическом дискурсе[240] Иригарэ исходит из того, что через телесный жест, так же как в симптомах и в молчании, обозначает себя какой-то невозможный, табуированный язык: «…драма истериков (истеричек) в расколе между жестом, желаниями, заключенными в теле, и языком, которому их обучали в семье, школе и обществе, языком, имеющим связи с их желаниями»[241].

В случае с Анной Керн речь идет не об истерии как медицинском диагнозе, но о состоянии нервного напряжения, болезненной эмоциональной возбудимости, провоцирующей ее на нарушение того «маскарадного» образа «чувствительной, добродетельной женщины», который она одновременно старательно выстраивает.

Болезнь и страдание чаще всего оказываются темами, обсуждая которые женщина может говорить о теле (или «писать телом»). Как замечает Зигрид Вайгель, «речь здесь идет о другом способе письма, который дает пространство языку тела, не уничтожая вербальный язык, способу письма, который не отсекает артикуляции и восприятия тела, но и не застывает в бессловесности»[242].

В связи с темой телесного отвращения к мужу и собственных болезненных состояний в дневнике Анны Керн довольно подробно обсуждается проблема наступившей нежелательной беременности. Зародившийся ребенок воспринимается исключительно как часть Керна и потому вызывает реакцию полного, практически физиологического отторжения, которое так сильно, что заставляет автора дневника нарушать самые заветные табу: «ежели Бог даст, я рожу прежде времени (о чем ежечасно молю Бога и думаю, что не грешу перед ним» (185)[243].

Она прямо говорит о ненависти к будущему ребенку (211), о нежелании иметь детей и о том, что нежность ее к первой дочери, маленькой Катеньке, тоже «недовольно велика», «но этого (будущего ребенка. — И.С.) все небесные силы не заставят меня полюбить: по несчастию я такую чувствую ненависть ко всей этой фамилии, это такое непреодолимое чувство во мне, что я никакими усилиями не в состоянии от этого избавиться» (212). Подробное описание ссор и столкновений с мужем тоже переполнено знаками «телесности» — здесь язык автора освобождается от этикетных формул сентиментального романа.

Он отнял их (ключи. — И.С.) у меня чуть ли не силой. Я была просто взбешена таким недостойным и подлым поведением. Вся внутренняя перевернулась (184).

…<он> дорогой орет на меня во всю глотку (184);

Бедная моя дочка так испугалась громких воплей этого бешеного человека, что с ней сделался понос (186);

…в карете он принялся орать, как зарезанный (234).



234

Паперно И. А. Переписка как вид текста. Структура письма // Материалы Всесоюзного симпозиума по вторичным моделирующим системам. 1 (5). Тарту, 1974. С. 215.

235

Верховский Ю. Н. Указ. соч. С. XXIII.

236

Модзалевский Б. Л. Указ. соч. С. 116.

237

Марков-Виноградский А. В. Отрывки из записок и журнала неизвестного человека // Керн А. П. Воспоминания, Дневники. Переписка. М.: Правда, 1989. С. 353.

238

Там же. С. 357.

239

См.: Irigaray L. Das Geschlecht, das nicht eins ist. Berlin: Merve Verlag, 1979. S. 140.

240

См.: Irigaray L. Das Geschlecht, das nicht eins ist. Berlin: Merve Verlag, 1979. S. 140.

241

Ibid. S. 142.

242

Weigel S. Op. cit. S. 117. Вайгель сближает эту проблематизацию языка в дискурсе болезни и истерии с понятием «субъект в процессе» («говорящий субъект») Юлии Кристевой. Этим термином Кристева обозначает двойственный, расщепленный субъект, который зависим от символического порядка, где он существует и говорит, но одновременно и сопротивляется ему (Weigel S. Op. cit. S. 117). К данному понятию Кристевой я еще вернусь ниже.

243

Аборт или любые иные попытки избавиться от плода в русской церковной традиции считались безусловно тяжким грехом и наказывались длительной эпитимьей (см.: Пушкарева Н. Л. Частная жизнь русской женщины: невеста, любовница, жена (X — начало XIX в). М.: Ладомир, 1997. С. 115). Не только церковь, но и врачи, и общественное мнение в XIX веке рассматривали желание женщины прервать наступившую беременность как безусловно аморальное (см.: Кон И. С. Сексуальная культура в России: Клубничка на березке. М.: О.Г.И., 1997. С. 53–54). Конечно, и в сознании самой Анны Керн происходит сильная борьба «чувства» и «долга», и с утверждениями (самоубеждениями), что ее желание совсем не грешно, на страницах дневника соседствует покаянная молитва: «Боже, прости мне сей невольный ропот, Ты, видящий все тайники души моей, прости мне еще раз за всякую мысль, всякое слово, вырвавшееся у меня от непереносимой муки…» (177).