Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 16

Но одна из главных вещей, которую обеспечивает жителям Израиля их отдельная, ни на что не похожая изобретательность, — это постоянное чувство изумления результатом; изумления реальностью, которую эта изобретательность в конце концов создает. В одной очень известной маленькой лавочке на улице Бен-Йегуда в Иерусалиме продаются копии старых израильских плакатов, в том числе — совсем старых, послевоенных. В качестве рекурсивной рекламы всего заведения на двери висит плакат конца пятидесятых годов, ласково зазывающий туриста посетить Эрец-Исраэль: все ее удивительные города, молоко и мед, горы и пустыни, красавицы с винтовками, пальмы с финиками, верблюды с такими настороженными мордами, как будто к ним только что подступались, размахивая десятью шекелями, особенно страстные дети. Словом, богатая израильская фауна. На переднем плане — крупный гордый израильский еврей в профиль указывает длинным пальцем бывшего варшавского пианиста, а ныне вольного киббуцника, на большую карту Ближнего Востока. И вот в жесте и взгляде этого еврея есть, хоть убей, что-то совершенно ошеломленное. Что-то такое, отчего зрителю сразу становится понятно: стоит он перед этой картой, недоверчиво дотрагивается пальцем до того места, где уже десять лет как существует молодое ивритоязычное государство, и тихо, потрясенно шепчет: «№;%;№;!..» И немедленно вспоминаешь сумасшедшего гениального программиста, с которым тебе довелось работать в далекой юности, когда трава была зеленее, самооценка выше, а парсеры изящнее. В четыре часа утра, в лаборатории, заваленной огрызками пиццы, этот программист смотрел на работающий кусок кода и шептал: «Это сделал я!.. Это сделал я!..»

Говорят, позже он служил в МАМРАМе, а еще позже женился на очень красивой рыжей девочке, а сейчас работает в каком-то загадочном военном ящике и пишет научную фантастику.

Памятливые страусы

Вечно помнит завет Свой, слово,

[которое] заповедал в тысячу родов.

— Ах, — говорит тебе изумительная семидесятилетняя старушка уникальной израильской породы (из тех старушек, которые в молодости служили в «Пальмахе»[7], а теперь являются главной аудиторией неброских, чудовищно дорогих бутиков в Рамат-Авиве[8]). — Ах, это я, я во всем виновата! Он был такой красавец, такой красавец, даром что небольшого роста. Он был весь как из дерева выточен, с такой полированной кожей! Я знала, конечно, только немецкий, я приехала в Эрец-Исраэль совсем одна, вы же понимаете, мне было шестнадцать лет, это был сорок восьмой год, самое начало декабря. Я ради него выучила арабский. Я говорила на арабском лучше, чем на иврите, потому что это же любовь, вы же знаете, как это бывает. Но при этом у нас в киббуце под Тель-Авивом был такой молодой человек, еврей. На десять лет меня старше, он казался мне таким взрослым! Я разрывалась! И вот настал день, когда я сказала: «Махмуд, мое сердце не с тобою». Он посмотрел на меня — долго смотрел! — и ушел. А ночью мой друг, еврей, разбудил в палатке меня и мою подругу и сказал: «Девочки, берите винтовки, напали на район Ха-Тиква!»[9]. И мой Махмуд был во главе этого нападения, понимаете? Он мне мстил, он ненавидел меня. Это я во всем виновата! — вздыхает старушка, нежно покачивая точеной головкой.

Три раза в год царю Соломону привозили павлинов. За сорок лет правления у него должна была скопиться неплохая коллекция.

У тебя нет ни малейшего желания возражать — и не потому, что тебе не хочется расстраивать романтичную старушку. Просто у израильтян отношения с историей вообще носят совершенно персональный характер. Дело не то в плотности здешней истории, не то в размерах страны, не то в еврейском умении поддерживать семейные и дружеские связи; так или иначе, история — десяти-, пятидесяти-, четырехсот-, пятитысячелетней давности — не заканчивается в Израиле никогда и всегда касается лично твоего собеседника. Его дядя строил в Хайфе первую больницу, его тетя охотилась на Эйхмана, его троюродный брат проектировал «Суситу»[10], его бабушка была любимой наложницей царя Соломона, пока не явилась эта сунамитская похабница. «Ашкеназы жааа-а-а-а-адины! Ашкеназы жаааа-дины!» — издевательски вопит молодой йеменец, торгующий бобами на рынке «Кармель», не забывая при этом старательно демонстрировать белоснежные зубы вспотевшему от восхищения американскому фотографу. Щуплый бледнолицый хипстер из породы прогрессивных любителей готовить дома только что потребовал у торговца выдать ему недостающие тридцать агорот сдачи.

— Ашкеназы жа-а-а-адины! Ашкеназы жа-а-а-дины!

— Ашкеназы эту страну основали! — покраснев, огрызается нервный хипстер.

— Ма-а-а-аленькую страну! Маленькую-ма-а-а-аленькую страну! Потому что жа-а-а-адины! Ашкеназы жа-а-а-а-адины!..

Тель-авивский таксист рассказывает тебе про участие его троюродного дедушки в восстании маранов в 1485 году: «…а мой дедушка вышел навстречу инквизитору и говорит: молодой человек, как вам не стыдно — мы же кушаем!..» Ты пытаешься мягко указать таксисту на некоторые, скажем так, неувязки. Таксист тебя просто не понимает. Он говорит не о цифрах и фактах — он говорит о персональном восприятии прошлого, о личном переживании.

Срока давности это переживание не имеет и тем самым создает совершенно уникальные отношения со смертью, свойственные только израильтянам. На рынке, который еженедельно проходит в маленьком иерусалимском переулке возле «Дома художника», пожилая дама по имени Рути торгует фотооткрытками собственного производства: герань в окошке, пальма в электрических фонариках, закат над Синаем, рассвет на Голанах, все милое, четкое, чистое, яркое. Внезапно одна черно-белая фотокарточка — как рентгеновский снимок: что-то хрупкое, тонкое, асимметричное, витое. Рути нашла на чердаке иерусалимского дома, в котором семья ее мужа, профессора музыкологии, живет уже больше ста лет, коробку, в которую бабушка-покойница всю жизнь складывала всякую девичью дребедень — ну, ниточки, тряпочки, ленточки, моточки. Это — ошметки столетнего кружева; бабушке, скончавшейся шестнадцать лет назад, это кружево служило воротничком, когда та ходила в гимназию в Белостоке.

— Рути, сфотографируй все эти вещи и сделай выставку, это же потрясающе!

— Не могу, милая, муж говорит: бабушка этого не любит.

Рути полностью в своем уме — просто бабушка этого не любит. Это трудно объяснить, но очень легко понять. В синагоге при больнице «Хадасса» семья израильских «американцев» рассматривает потрясающие витражные окна работы Шагала. Дедушка в колясочке, мама, папа, бывшая жена папы, новый сын папы, двое старших сыновей папы и дочка одного из старших сыновей папы на руках у его бойфренда. Кроме дедушки, все очень устали и хотят домой. Дедушка, как свойственно израильским пенсионерам, бодр, свеж и полон сил.





— Деточки, вот теперь я готов немедленно умереть счастливым!

— Дедушка, ты уже утром после завтрака в «Зуни» был готов немедленно умереть счастливым.

— Ты, папа, еще в кино готов был немедленно умереть счастливым.

— Да, папа, ты еще вчера в сафари после страусов был готов немедленно умереть счастливым. Как это, интересно, у тебя устроено?

— Деточки, я немедленно готов пойти к проституткам. Вы уверены, что хотите и дальше выяснять, как у меня что устроено?

— Ну-у-у, дедушка, если ты после этого будешь готов немедленно умереть счастливым…

В кафешке на Флорентине матерый длинноволосый красавец в расстегнутой клетчатой рубашке с обрезанными рукавами поудобнее укладывает на своем по-сунамитски загорелом животе довольно беспокойного французского бульдога. Бульдог роняет слюни в меню и смотрит на хозяина выпученными, как старые автомобильные фары, глазами.

7

Особые военные отряды, существовавшие с 1941-го по 1948-й, а позже ставшие частью Армии обороны Израиля.

8

Один из самых престижных районов Тель-Авива.

9

Речь идет о событиях времен начала Войны за независимость Израиля.

10

Первый израильский автомобиль.