Страница 102 из 113
Делались попытки угадать эти утраченные сокращения. Было высказано предположение, что главному герою — архиерею — должен был противостоять в рассказе представитель атеистической интеллигенции (см. W. Düwel. Anton Tschechow. Dichter der Morgendämmerung. Halle, 1960, S. 132, 133). Действительно, в замысле рассказа планировался «разговор архиерея с матерью про племянника: а Степан в б<ога> верует?», — в тексте же рассказа такой вопрос не задается. В этом несостоявшемся разговоре, по мнению В. Дювеля, должна была содержаться основная антирелигиозная идея чеховского рассказа, а с дважды упоминаемым Николашей, который «не захотел по духовной части, пошел в университет в доктора», должно было быть связано идейное зерно рассказа.
Подобная реконструкция замысла рассказа вызывает возражения. О Николаше, который «мертвецов режет», известно лишь, что он «ничего, добрый. Только водку пьет шибко». Вряд ли Чехов позволил дать такую характеристику этому персонажу для того, чтобы рассказ пропустила цензура, и опубликовал рассказ, из которого было бы вырвано главное, решающее для понимания звено.
Необоснованно считать, что писатель мог первоначально ставить какие-либо «разоблачительные» по отношению к религии задачи, а затем отказался от этого по цензурным соображениям. Наиболее вероятно предположить, что цензуры Чехов опасался, так как допускал, что та могла придраться к любому упоминанию о боге; писателю же было важно, чтобы в рассказе не было изменено ни одного слова.
В начале апреля 1903 г., читая корректуру девяти рассказов, предназначенных для тома XII приложения к «Ниве», Чехов внес в текст «Архиерея» немногие изменения; в них можно видеть пример отделки Чеховым текста «с музыкальной стороны». Изменив хронологический порядок произведений, вошедших в том XII, Чехов оставил «Архиерея» на последнем месте, после рассказа «О любви».
Вопрос о прототипе главного героя рассказа интересовал уже первых его читателей. «Когда рассказ был напечатан, — вспоминал Щукин, — в Ялте заговорили, что А<нтон> П<авлови>ч описал в рассказе» тогдашнего таврического епископа Николая (Чехов в воспоминаниях, стр. 467). Чехов, по словам того же мемуариста, решительно отверг это: «— Слушайте, говорят, что я описывал вашего архиерея; вздор, я не имел его в виду…» (там же).
Мемуаристы обычно ставили вопрос о том, какого именно архиерея Чехов описал в своем рассказе. Однако вопрос о прототипе чеховского архиерея к этому не сводится. В образ главного героя рассказа Чехов внес много автобиографического материала. И общая ситуация, изображенная в рассказе, и его подробности в сильной степени соотносятся с обстоятельствами жизни Чехова в годы создания «Архиерея».
Чехов пишет о человеке, в положении которого он находился в это время сам. Предчувствие близкой смерти[15], одиночество, обилие мелочей, отрывавших от дела, множество посетителей и в то же время «хоть бы один человек, с которым можно было бы поговорить, отвести душу!» — такие мотивы наполняют ялтинские письма Чехова 1899–1902 гг. Порой можно говорить о прямом перенесении в рассказ реалий жизни Чехова этого времени. «Был болен и одинок», — писал он О. Л. Книппер 23 февраля 1901 г.; «Чувствую себя как в ссылке» (П. И. Вейнбергу, 28 апреля 1901 г.); «Без тебя мне так скучно, точно меня заточили в монастырь» (О. Л. Книппер, 31 августа 1901 г.); «Я сначала полагал, что у меня, пожалуй, брюшной тиф, теперь же вижу, что это не то» (ей же, 6 сентября 1901 г.). В одном из писем к ней же мелькает деталь, почти буквально повторяющаяся в рассказе: «…когда приходится накладывать этот громадный компресс <…> я кажусь себе одиноким и беспомощным» (18 декабря 1901 г.). Обилие посетителей вызывает у больного архиерея раздражение — чувство, о котором постоянно пишет Чехов в эти годы в письмах к О. Л. Книппер — 24 августа 1901 г., 6 сентября 1901 г. Чувство провинциальной тоски, стремление бежать от нее объединяет «Архиерея» с другими произведениями этого же периода — «Дама с собачкой» и «Три сестры»; в «Архиерее» есть дополнительные краски, рисующие тоскливую провинциальную жизнь: пустые бессмысленные разговоры, неизменное питье чая. Вот созвучные этому строки писем: «…гости просидели уже больше часа, попросили чаю. Пошли ставить самовар» (О. Л. Книппер, 30 октября 1899 г.); и снова о гостях: «Пришли, посидели в кабинете, а теперь пошли чай пить» (ей же, 17 августа 1900 г.); М. П. Чеховой он писал о матери: «Сегодня утром вхожу в столовую, а мать уже сидит и пьет кофе. „Ведь вам, говорю, запретили вставать!“ А она: „Надо же мне кофию напиться!“» (21 января 1900 г.). В письмах этих лет Чехов признается, что его «томят воспоминания» (К. Д. Бальмонту, 1 января 1902); архиерею, задыхающемуся в русской провинции, «захотелось вдруг за границу, нестерпимо захотелось» — «Всё думаю, не уехать ли мне за границу?» — писал Чехов О. Л. Книппер 19 ноября 1901 г.
Особенно важным выглядит созвучие последнего видения архиерея (см. стр. 200) с размышлениями самого Чехова в эти годы. Книппер писала ему: «Я вспоминаю твои слова, помнишь, ты говорил, что хотел бы с котомочкой ходить по белу свету?» (2 сентября 1901 г. — Переписка с Книппер, т. 1, стр. 446). Видимо, Книппер вспоминала разговоры, которые они вели с Чеховым летом того же года, когда впервые были долгое время вместе. Чехов писал жене в ответ: «Конечно, бродить по миру с котомкой на спине, дышать свободно и не хотеть ничего — куда приятнее, чем сидеть в Ялте…» (6 сентября 1901 г.). Эти слова о ценности простой, свободной жизни не случайны, об этом Чехов — в шутливой и серьезной форме — говорит и в других письмах к Книппер. Аналогичные высказывания Чехова приведены в воспоминаниях И. А. Бунина (ЛН, т. 68, стр. 666).
Эти элементы собственной биографии, введенные Чеховым в рассказ и художественно преображенные, придают рассказу и образу главного героя особую задушевность, лиричность, личный тон. Вместе с тем Чехов, создавая образ героя, принадлежащего к определенному общественному кругу, как обычно, точно обозначает социальные, психологические, бытовые приметы, характеризующие эту принадлежность. В связи с этим и поднимался не раз вопрос о представителе высшего духовенства, послужившем прототипом для образа архиерея в рассказе Чехова.
И. А. Бунин, горячий поклонник «Архиерея», не раз, разумеется, говоривший о нем с Чеховым, сообщал Б. К. Зайцеву: «В „Архиерее“ он слил черты одного таврического архиерея со своими собственными, а для матери взял Евгению Яковлевну» (Борис Зайцев. Чехов. Литературная биография, Нью-Йорк, 1954, стр. 257–258).
Бунин имел в виду епископа таврического Михаила — известного в свое время церковного публициста М. Грибановского. Биография М. Грибановского, отчасти использованная Чеховым, не соответствует, однако, одной из определяющих черт образа Архиерея — «низкому» происхождению: сам он был сыном богатого настоятеля собора (биографический очерк о нем в кн.: Епископ Михаил <М. Грибановский>. Над Евангелием. Полтава, 1911). Еще один возможный источник подробностей и деталей в «Архиерее» — дневники и автобиографические записки епископа Порфирия (Успенского) «Книга бытия моего». Ч. 1–4. СПб., 1894–1896 (см. подробнее: В. Б. Катаев. О прототипе чеховского архиерея. — «Проблемы теории и истории литературы. Сборник статей, посвященных памяти профессора А. Н. Соколова». М., 1971).
Таким образом, моменты психологии Петра, связанные с архиерейским положением, были навеяны Чехову различными источниками. При этом образ архиерея у Чехова был во многом полемическим.
Герой рассказа — архиерей, которому вся прошедшая деятельность и положение, достигнутое в результате ее, не дают окончательного удовлетворения и который сквозь этот «футляр» стремится прорваться к подлинному смыслу жизни. И епископ Сергий (С. А. Петров), и епископ Михаил, как их рисуют письма и мемуары, укладываются в тип людей, убежденных в разумности своей деятельности, в правильности регламента, который определяет их жизнь. Чехов же пишет о человеке, который неосознанно тяготится этой оболочкой, видит облегчение в избавлении от нее.
15
Рассказ был начат в 1899 г., когда, как Чехов писал позже, он «собирался умирать» (к О. Л. Книппер, 9 января 1903 г.).