Страница 17 из 140
На плоту копошится человек двадцать мужиков и баб. Настоящий мужик, который сыт и одет, не пойдет в сплавщики, а потому вы видите здесь одну только сплошную голь. Народишко всё малорослый, сутуловатый, угрюмого вида, словно огрызенный. Все в лаптях и в такой одежонке, что, кажется, если взять мужика за плечи и хорошо потрясти его, то висящие на нем лохмотья посыплются на землю. У каждого из них свое лицо: есть рыжие, как глина, и смуглые, как арабы; у одного на лице волос едва пробивается, у другого всё лицо космато, как у зверя; у каждого своя рваная шапка, свои лохмотья, свой голос, но, тем не менее, все они непривычному глазу кажутся одинаковыми, так что долго нужно побыть между ними, чтобы научиться разбирать, кто из них Митрий, кто Иван, кто Кузьма. Такое разительное сходство придается им одной общей печатью, которая лежит на всех бледных, угрюмых лицах, на всех лохмотьях и рваных шапках, — невылазной бедностью.
Работа их непрерывна. Что ни шаг, то Жижа делает поворот, а потому то и дело приходится перебегать с краю на край и работать шестами, чтобы несущийся плот не налетел на берег или не наскочил на утес, о который он мог бы разорваться… Все красны, вспотели и тяжело дышат… Ни один не сидит, хотя среди плота и раскидана солома для сиденья. Бабы, с заболтанными, мокрыми подолами, тощие и оборванные, делают то же, что и мужчины…
Оба берега залиты ярким светом полуденного солнца, и перед глазами сплавщиков мелькают картины одна другой краше. С быстротою птицы проносятся перед ними леса, пашни, деревни, барские усадьбы… Вот они видят перед собой на высоком крутом берегу белую церковь с зеленым куполом. Прошла минута, и церкви уж нет, а видна только равнина, далеко залитая сердитой Жижей; за равниной тянется черная пашня, над которой пестрят не то грачи, не то галки… Вот высокий и длинный, как грабли, мужик гонит по берегу тощую корову с одним рогом… Далее барская усадьба: на балкончике стоит барыня с зонтиком и спешит указать девочке на плот; какой-то молодой человек в венгерке и высоких сапогах заглядывает в вершу… Потом опять пашня, лес, деревня… Если теперь оглянуться назад, то белая церковь едва белеет на горизонте, а мужика с коровой и след простыл… Но не думайте, что плот далеко ушел. Проходит еще немного времени, и сплавщики видят на горизонте что-то белое… Начинают вглядываться и — что за чудеса? — они несутся к той церкви, которую только что оставили назади… Чем ближе подходят к ней, тем больше убеждаются, что это она, та самая, на крутом берегу и с зеленым куполом… Вот уж видны ее окна, крест на верхушке, труба на крыше… Проехать еще минутку, и сплавщики будут у самой церкви, но плот круто поворачивает, и церковь опять остается назади…
Улучив минутку, три-четыре сплавщика сходятся на средине плота, глядят друг на друга и тяжело дышат. Это они отдыхают. Между ними вы увидите единственного человека в сапогах, сапогах ужасных, кривых, рыжих, но всё-таки сапогах. Храм оставленный — всё храм!* В сапоги засунуты узкие суконные брючки, до того никуда не годные, что и критиковать их даже грех. Человек в сапогах одет в рваный полушубок, сквозь дыры которого видна жилетка. На большой голове его торчит бросовая гимназическая фуражка с поломанным козырьком и донельзя грязными кантами. Лицо его, испитое и обрюзглое, не похоже на лица остальных сплавщиков… Одним словом, это личность, без которой теперь на Руси не обходится ни одна артель, ни один кабак, ни один сброд нищих и убогих… Эта личность страшно пришиблена судьбой, проникнута насквозь сознанием своей низменности, а потому всячески старается скрыть свое «благородство», в котором ее подозревают… В рваном деревенском полушубке ей гораздо легче дышится, чем в потертом пальто или жилетке, которую вы, расщедрившись, вздумаете ей пожертвовать. Расспрашивать, кто она, откуда, кем была и о чем теперь помышляет, жалко да и бесполезно. Спросите только, и она наврет вам, что она была и в офицерах, и в актерах, и в заточении…
На плоту зовут эту личность Диомидом. В сплавщики Диомид попал не столько из желания заработать три-четыре рубля, сколько обрадовавшись случаю проехать задаром в город и избежать таким образом пешего хождения… Новизна дела занимает его, и он всячески старается не уступать мужикам в трудолюбии. Он так же, как и они, бегает с края на край, суетится, тычет шестом, потеет, еле дышит, но непривычка сказывается в каждом его движении. Не понимает он дела, да кроме того слабосилен и скоро утомляется… Как только увидит, что двое-трое остановились отдохнуть, он непременно пристанет к ним.
Отдыхающие глядят друг на друга и начинают разговор. Тема для разговоров на плотах всегда одна и та же:
— Нонешние времена, это которое… сущая беда! — лепечет козлиная бородка в шапке с ушами. — Годов пять назад дешевле восьми рублей никакой сплавщик не брал. За восемь, сделай милость, поплыву, а дешевле не желаю… А нынче еле четыре дают, а? Сущее наказание! И отчего оно так стало, господь его знает!
— Народу много расплодилось… — хрипит борода лопатой. — Некуда его девать, народ-то этот. Ты за четыре не пойдешь, так другой за три пойдет. Прежде, бывало, ты бабу на плоту и за деньги не увидишь, а теперя, вишь, сколько их насажали! А баба глупа, она и за рупь пойдет…
— Четыре рубля… — бормочет козлиная бородка, задумчиво глядя на несущийся берег. — Четыре… История!
Диомид поехал не из-за денег, для него всё равно, что четыре, что восемь рублей, но, чтобы ввязаться в разговор, он считает нужным поддакнуть.
— М-да… — говорит он. — Деньги паршивые. А всё оттого, братцы, что купец разжирел. Боится с деньгами расстаться…
Собеседники не отвечают Диомиду. Они глядят вперед, куда летит плот, и видят белеющее пятно. Плот опять несет к той же белой церкви. Божий храм ласково мигает им солнцем, которое отражается в его кресте и в лоснящемся зеленом куполе, и словно обещает не упускать их из виду.
— Одначе какие выкрутасы тут река делает! — говорит Диомид. — Плывем, плывем, и всё на одном месте вертимся…
— Ежели прямо в город ехать, то верст пятьдесят будет, а ежели рекой, то и шестьсот наберется. Эх, дал бы только бог, вода не сбывала, завтра ввечеру на месте будем…
День проходит благополучно, без приключений, но к вечеру плот наскакивает на беду. Сплавщики вдруг сквозь начинающиеся сумерки усматривают на реке препятствие: у одного берега стоит крепко привязанный паром, а от парома к другому берегу тянутся жидкие, едва только сколоченные лавы. Как проехать? На обоих берегах сильное движение. Несколько человек бегут навстречу плоту, машут руками и кричат:
— Стой! Стой! Черти собачие!
Оторопевшие сплавщики останавливают плот.
— Не сметь плыть дальше! — кричит какой-то толстяк с красным лицом и в длинном драповом пальто. — Я вас так пугну к чёрту с вашими дровами, что вы живы не останетесь! У меня уж и так два раза лавы ломали, а вам не позволю!
Сплавщики переглядываются, мнутся и снимают шапки.
— Ваше степенство, как же нам быть-то? — спрашивает один.
— Как знаете, а ломать лавы не позволю. У меня народ то и дело на фабрику ходит и без лав никак нельзя.
— Ваше благородие, уж вы будьте благонадежны! — галдят сплавщики плачущими голосами. — Сделайте милость! Мы ваши лавы соберем и к месту приставим, всё как следовает… по совести! Заставьте вечно бога молить!
— Ну да, знаю вас! Не сметь!
Красная физиономия грозит рукой и уходит. Сплавщики вешают носы.
— Как он смеет? — кипятится Диомид. — Что за самовольство? Не имеет он права до положенного срока лавы ставить! Ребята, вы наплюйте! Нечего на болвана глядеть!
Долго кипятится и ораторствует Диомид, до самой ночи сплавщики ходят по берегу без шапок и кланяются, но ничто не помогает… Приходится мириться с судьбой.
Всю ночь около лав горит огонек. Сплавщики, измокшие и продрогшие, молча и не давая себе ни минуты отдыха, перетаскивают через лавы свои бревна и увязывают их в новый плот. Над этой египетской работой копошатся они, как муравьи, до самого утра.