Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 88 из 91

«Мы отражение тебя

В холодных зеркалах миров,

Фантомы снов, плоды любодеянья:

Пока на свет не родились,

Пока не сбросили оков —

Погибшие, хоть милые созданья.

Твоя теперь над нами власть;

Но нынче рассуди ты сам

И нам ты внемли:

Чтоб пуповина порвалась,

Тебя мы вскинем к небесам,

Уроним в землю!»

И Лорд Балморал прибавил от имени своего поэтико-пророческого двойника:

«Мир — бездонность, ты бездонность, в этом свойстве вы едины:

Только глянь орлиным оком — ты достигнешь до вершины.

Мир есть пропасть, ты есть пропасть, в этом свойстве вы сошлись,





Только вздумай подчиниться — упадешь глубоко вниз».

На последнем слове разом подняли они туго натянутую скатерть за свои двенадцать углов (Арахна в сем не участвовала, ибо была судьей, а присяжным членом) и стали встряхивать на ней Шэди, точно клоуна-пелеле с картины черного Гойи, хуже которого только Иеронимус Босх; так что все новоизобретенные истории и новоприобретенные мысли и понятия в его голове перемешались и слиплись в одну-единственную. Ноги, руки и прочие части тела то отлетали от его туловища, то приставали снова — причем Шэди вовсе не был уверен в том, что это его собственные. И, наконец, он совершенно перестал осознавать себя даже той малостью, какой считал, и превратился в кучку зерен или орешков.

Тогда Двенадцать взяли его, сбили пестом в ступе, замесили в квашне, взбили метелкой для вящей пышности и слепили из этого миндального теста хорошенького, пухлого человечка.

А пока они проделывали это с нашим горемыкой, снилось ему напоследок нечто совершенно уж невероятное и непостижимое.

…Он тихо сидел у костра, что одиноко горел посреди зимней ночи, бессветной и беззвездной. Лишь одно согревало ее тьму — его пламя, и лишь одно разрывало — резкий северный ветер, что раскачивал немые ивы у замерзшей реки. Так же безмолвно вздымалась кверху жесткая трава и хрустальный боярышник судорожно тянулся к узкому серпу луны, своими повернутыми кверху рогами похожему на старинную воинскую пектораль. С такой же скоростью, что шли в рост трава и кусты, волоклись по небу узкие тучи, но не в силах были закрыть кинжально-острый месяц. Вдруг послышался как будто гогот и стон диких казарок: то, догадался Шэди, лаяли, взяв свежий след, дикие красноухие и бледношерстые собаки, что вышли на свою ночную охоту.

Он привстал в испуге: стая мчалась прямо к его костру, а собаки, в отличие от волков, не боятся пламени. Да и кто бы мог поручиться даже за обычных волков в ночь лунного безумия!

Однако стая, далеко не доходя до огня, завернула, и лишь одна гончая отделилась от нее, следуя прежним путем. То была небольшая лошадка так называемой изабелловой масти — с кремовой шерстью и глазами, что были прозрачнее голубого горного стекла; высота ее в холке достигала тринадцати мужских ладоней, каждая нога от запястья кончалась пятью пальцами, одетыми поверху в шкуру, понизу в рог, отчего поступь ее по окаменевшей земле была на удивление мягка. На груди у лошадки было серповидное украшение из белого золота с красными завязками и золотыми же бубенцами по краю; длинная грива и пушистый, до самых щеток, хвост были забраны в косицы и переплетены изумрудным шнуром.

Когда лошадка приблизилась, Шэди увидел, что в седле сидит, строго и стройно выпрямившись, нагая всадница: то был кентавр. Кожа и длинные косы наездницы были цветом как лучшее сливочное масло, лицо — белее самой проказы, очи метали синие молнии, тонкий нос крючком загнут на конце, будто у ястреба, а дикая роза губ цвела так сильно и благоуханно, что поистине превращалась в слово. По мере приближения девы становилась видна ее одежда — зеленая накидка из тонкого бархата, вытканного травами, поверх алой шелковой рубахи с широкой золотой каймой по краю. Когда порыв ветра отворачивал накидку, на широкой и плоской цепи, заменившей пояс, виднелся широкий и короткий кинжал с глубокой прорезной чашкой для защиты руки и уловления мечей противника.

Кости Шэди от страха расплавились, мясо на них размякло, дух отлетел, а сердце было обуреваемо всеми чувствами сразу.

— Сегодня на дворе стенание ветра и холод ночи, — сказал он, стуча зубами и трепеща всеми членами. — Зачем ты вышла из дому, к добру или худу?

— Это я стон, я — резкий ветер, я — зимняя ночь, — ответила она голосом, красота которого вызывала трепет, — я дочь этих прекрасных, благородных существ, и напрасно ты упомянул их всуе. Ибо у меня, твоей невесты, жены и матери, три ночных лица: я дева, что скрытно зачинает от мужского взгляда, я лукавая жена, приносящая своего мужа в жертву, я старая свинья, которая пожирает трупы всех мужей. У моих трех лиц — три светлые тени: я — непорочная родильница, я чистая супруга, что берет в вено от мужчины серебряную монету его земной жизни, чтобы обменять на чистое золото, я жрица жизни-в-смерти и смерти-в-жизни, которая умеет обернуть свой жезл так, что клинок меняется местами с чашей. В моей таверне, у моего огня рада я торговать с мужами по уговору и в долг, но всё же плату возьму полностью и в срок. Этот срок настал, и он — твой!

При этих словах Двенадцать последний раз встряхнули пряничную куклу, и так сильно, что Шэди едва не стукнулся о крепкий хрустальный купол небес, а когда, упавши, едва не столкнул всех их лбами, оказалось, что ввергнут он и вброшен в гигантскую, как античный амфитеатр, воронку, подобную колбе песочных часов, вывернутой наизнанку, куда неотвратимо и неумолимо уходило время — и то время поистине было его личным и частно-собственным. Он плавно и стремительно, как поросенок на коньках, заскользил по осыпающемуся песчаному склону, изрезанному пологими как бы ступенями, автоматически считая их своим подексом, но не задерживаясь ни на одной из девяти, и шелестели попутные камешки, будто огонь под котлом. А внизу, в самой горловине монструозной и инфернальной норы, сидела так плотно, что не протиснешься мимо бока, чудовищно рогатая тварь, огромная личинка муравьиного льва. В отличие от одноименной химеры, описанной Борхесом, эта тварь ни в малой мере не отличалась ослиной буридановостью и преотлично кумекала насчет пропитания.

Глянцево-черные жвалы крепким замком сомкнулись вокруг талии нашего бедняги и с плотским хрустом рассекли его на две аккуратных половинки, тем самым показав, что он уже не ничто, а нечто. Песок сомкнулся, скрыв под собой картину сего хладнокровного убийства.

Но тотчас же настоящий муравьиный лев — окуклившаяся личинка метаморфа — энергично вывинтился из песка и вышел на его поверхность. Затрепетали и раздвоились атласно-черные подкрылки, и из-под них вытянулись, расправляясь, нежные, как батист, лазурные крылья в тонкой сетке прожилок; глаза-полушария из множества граненых фасеток венчали голову царской короной. Новорожденное существо загудело, подобно органу, и круто взмыло в утренний воздух. Ничего от вялого пожирателя букашек не было в нем — то поистине была стрекоза, миниатюрный радужный дракон: впрочем, вовсе не миниатюрный, потому что эльфическое Сияющее Дитя тотчас высвободилось из покрывал, село на него так плотно, что ноги почти слились со шкурой, и начало расти вместе со своим летуном прямо на глазах, одновременно сливаясь с ним и вбираясь в него.

Вот так существо, которое по недоразумению называло себя Шэди, побывав жрецом и жертвой, личинкой и ее едой, игроком и его маской, женихом, мужем, отцом и их тенью, стало самой лучезарностью во плоти; и когда оно восседало и раскачивалось на листе лотоса, от него по кругу падало двенадцать лучей, подобных лотосовым лепесткам, в знак того, что солнечный год состоит из двенадцати месяцев. Когда же настал вечер и молодая луна, обернув свои рога книзу, излила свой кроткий свет, лепестки засверкали еще ярче, и среди них стал виден более бледный и чуть более короткий тринадцатый. То был символ тринадцати лунных месяцев, лунного года, что равен солнечному без одного дня, но вполне сравняется с ним, когда тот включит в себя, меж Стрелком и Скорпионом, провидческий месяц Лекарки и Ткачихи. Ведь не напрасно говорят люди в мифах и сказках — «год и один день»; это год одновременно Солнца и Луны, полный и продолжившийся, система замкнутая и разомкнутая, единая и двоякая, конечная и не имеющая конца. В году двенадцать малых лет — это целокупность; двенадцать и один — открытость миру. Тринадцать — дорога, двенадцать — возвращение. Что отдается на год и день, теряют навсегда, а что рождается в начале этого срока — живет вечно. Но как равны и тождественны оба года, солнечный и лунный, так и путь равен дому, и кольцо есть то же, что стрела, и смерть — одно с жизнью.