Страница 81 из 112
Ее сын был среди людей, затеявших опасный и страшный спор с бушевавшей в мире войной. И ей все вспоминалась виденная в августе картина. По широкой немощеной улице без начала и конца ехала русская артиллерия. Кони и орудия стремились бесшумно по покато спускающейся с холма дороге. Солдаты не пытались тормозить, и тяжелые пушки, задастые лошади с толстыми хвостами мчались, скользили мимо глаз; большие колеса вертелись легко, бесшумно и, казалось, насильно несли эти тысячи солдат. В толпе, стоявшей вдоль улицы, крикнули, — люди увидели, что один из солдат упал с сиденья под колеса, — может быть, у него закружилась голова или сделался солнечный удар. Ездовые кричали, пытались свернуть, но орудия на бесшумных смазанных колесах проезжали по лежащему телу, неслись все вперед с покатого холма по удобной гладкой дороге... И старуха Бахмутская с ужасом смотрела на сына: ей казалось, что это его тело легло под колеса пушек, чтобы остановить их страшное движение.
XIX
Снова, как полтора года назад, Олеся встречала Сергея. На вокзале всюду чувствовалась война. С первого пути отходил поезд к фронту. Офицеры в шинелях, накинутых на плечи, пробегали из зала первого класса к вагонам. Солдаты, прильнув к окнам, смотрели на проходивших по перрону. Носильщики толкали багажные тележки, на которых вместо чемоданов и дамских картонок лежали офицерские шашки, седла, походные складные кровати.
На второй платформе, где стояли встречавшие брестский поезд, публика смотрела на женщину в траурной вуали, ее поддерживал под руку гимназист с черной перевязью на рукаве.
Все было так тревожно и печально на вокзале, что уравновешенная, спокойная Олеся затосковала. Вдали показался поезд, и женщина в трауре начала плакать. Олеся поспешно пошла вдоль перрона. Она увидела Сергея в шинели, худого, высокого, страшно изменившегося. Они молча обнялись.
Он видел в глазах ее слезы. Она показалась ему очень красивой. На миг его удивило, почему она любит его, больного солдата, такого обычного среди полчищ людей в шинелях. И ее поразила мысль, что миллионы людей казались неотличимыми от этого солдата, а он — единственный — близок ей и дорог.
Они увидели, как из товарного вагона вытаскивали гроб с убитым офицером.
— Знаешь, Олеся, — сказал Сергей, — наверно, через много лет, когда люди будут вспоминать войну, это время останется в памяти как беспрерывные муки на вокзалах — встречи, прощания, расставания, снова встречи, вот такие последние, как эта, — он указал на товарный вагон.
— Ой, у меня, кажется, сердце больше не выдержит от прощаний, — проговорила она.
Он попробовал пошутить:
— Надо влюбляться в слепых, в стариков, в безногих, в глухонемых.
Но она печально и озабоченно перебила его:
— Ты ведь на несколько дней?
— Да, я поеду домой поправляться. Мама меня начнет откармливать, а воинское начальство каждый день будет приходить, как баба-яга, и щупать, потолстел ли достаточно, можно ли жарить. Представляешь мамино положение: поправит — возьмут на войну и убьют там, а не поправлять — смерть от чахотки.
Его охватила лихорадка, хотелось все время говорить; и ему казалось, что он очень умен, тонко остроумен и что только за это красавица Олеся любит его.
Они наняли извозчика, бабу с сердитым желтым лицом, в синем извозчичьем кафтане.
Олеся все время молчала.
Сергей внезапно спросил ее:
— А что Виктор Воронец?
— Виктор? — переспросила она. — Виктор здесь сейчас, в госпитале, у него ранена нога.
— Ты видела его?
— Да, конечно, мы все у него были два раза — Поля, и Гриша, и я... Он получил офицерского «георгия», это очень трудно получить.
— Да, не легко, — сказал Сергей.
Уверенность и веселое возбуждение его оставили. Он сразу понял Олесину молчаливость, ее странный, внимательный взгляд, вопрос, который она ему задала: «Ты ведь на несколько дней?» И скрыла вначале, что Виктор здесь и виделась с ним. Подозрение вдруг превратилось в невыносимую уверенность. А он-то не понимал, почему так коротки ее письма.
— Господин военный, — спросила женщина-извозчик, — що я вас спытать хочу: вы мого чоловика часом нэ бачилы на позиции?
— А где он, в каком полку?
— А я нэ знаю. Сэмэн Яковлевич Щур. Вин такий соби довготэлэсый, рудый трохи, Сэмэн Яковлевич Щур; як взялы его, так и нэ пысав ни одного лыста.
— Полк надо знать, — сказал Сергей.
Женщина вздохнула и, повернувшись спиной, задергав вожжами, беззлобно сказала лошади:
— Ну, ты, трясца матэри твоей!
«Ну конечно, конечно. Кто я? Наполовину съеденный вшами, опаршивевший, жалкий рядовой... А там — офицерский «георгий», погоны... Да, это реванш за Криницу...»
Он поглядел на Олесю.
— Сережа! — внезапно сказала она. — Я тебе хочу сказать одну вещь.
Она смотрела, казалось ему, ясными, спокойными глазами нелюбящей женщины, собравшейся сказать отвратительную правду, злую, как смертная казнь.
Внутри у него все затрепетало, ему хотелось зажать уши, начать кричать, чтобы заглушить ее голос.
— Да, да, пожалуйста, — сказал он, наклоняя голову и вытягивая шею, готовый принять удар топора.
— Сережа, я хочу с тобой поехать к твоим родным, — проговорила Олеся, и, словно боясь его возражений, глядя ему в глаза, с прямотой девочки, необычной даже для самых простых и сильных душ, она сказала: — Мы будем жить вместе, в одной комнате. Понимаешь? Я хочу за тебя выйти замуж. Я больше никого не буду любить до конца жизни. Если ты не вернешься с войны, будет твой ребенок.
Он молчал, лишь провел рукой по шее — жест, который приходил к нему в минуты наибольшего волнения. Так они до самого дома просидели молча.
Ему казалось, что счастье ослепило его, что, как в прежнее время, он будет вновь днем и ночью носить горячую легкость в груди. Но едва только сошли они с извозчика и Олеся отправилась к больной тетке, как голова Сергея заполнилась прежними спокойными мыслями.
Ему самому делалось нехорошо, настолько просты оказались его соображения. Он все обдумывал, как бы все получше устроить — не переночевать ли им в гостинице, посидев вечер в ресторане.
Он сердечно поцеловался с Анной Михайловной и шепотом сказал ей о том, что Бахмутский недавно проезжал через Б. Она, улыбнувшись и также шепотом, ответила:
— Я знаю, он дней десять назад был в Киеве.
Вбежал Гриша и так же, как когда-то, в первый день приезда Сергея в Киев, даже не поцеловавшись и не пожав руки, деловито спросил:
— Ты пораженец или оборонец? Я пересмотрел свои прежние взгляды.
Но на этот раз Сергей, не смутившись, ответил ему:
— Иди, иди к черту, гимназист, — я в команде выздоравливающих.
Но Гриша продолжал говорить о войне.
Он занимал исключительно крайнюю позицию, противоположную бывшей у него в первые дни войны, когда он стоял за оборончество и жестоко ссорился с Полей. Теперь он не признавал никаких компромиссов в вопросе о необходимости поражения России в войне. По его словам выходило, что всякая война «во все времена и для всех народов» преступна, что пролетариат всегда должен желать поражения своей стране. Он заявлял, что требование права наций на самоопределение является оппортунизмом чистой воды и что под это требование можно подвести любые действия великих держав во время мировой войны.
Сергей не спорил с ним; большинство терминов, которые употреблял Гриша, были ему мало знакомы. Но Гриша горячился так, словно Сергей всеми силами пытался опровергнуть его доводы. Анна Михайловна насмешливо сказала:
— Гришенька, Гришенька, успокойся, ты снова разъярился.
Сергей спросил:
— Друг мой, насколько я понимаю, ты коренным образом переменил свой взгляды? Как это произошло?
— Как это произошло? — сказала Анна Михайловна. — Да очень просто: почитал кое-какую нелегальщину... — она рассмеялась, — и перегнул палку в другую сторону. Недавно Абрам, послушав его, сказал: «Ты, сынок, схоласт, а кто пытается надеть уздечку схоластики на диалектику, тот дурачина». Гриша, так папа сказал?