Страница 72 из 112
Марья Дмитриевна с восхищением смотрела на энергичную женщину; она всегда мечтала быть такой же деятельной, решительной и устремленной.
— Вы, вероятно, за эту неделю сработали больше, чем я за всю свою жизнь, — сказала она Софье Яковлевне.
Та рассмеялась и ответила:
— Ну, это нельзя мне даже поставить в заслугу, — таково уж анатомическое устройство: одному нужно много кушать, а другому много работать.
Она, оказывается, хорошо знала доктора Кравченко, читала его статьи в медицинских журналах и считала его чуть ли не самым замечательным врачом-общественником в России.
— Я бы хотела работать с ним в одном госпитале. Вот если б он к нам переехал, он мог бы получить место главного врача в земской больнице.
— Нет, вы бы к нам, — сказала Марья Дмитриевна.
— Я? Отсюда уеду? Нет уж, никогда, — уверенно сказала Софья Яковлевна.
Она обожала свой городок, считала его лучшим местом в мире. Тысяча трагедий, жизненных историй, свидетельницей которых она была, как бы стали частью ее собственной жизни. Ее восхищали старики, обездоленные, нищие ремесленники, портные, шапочники, сапожники, жестянщики и старухи, жившие в староеврейской части города.
В том, что Софье Яковлевне нравились печальные поэты и философы бедноты, не было ничего удивительного. В людях, деятельных и решительных, но не умеющих надолго задумываться, всегда живет сильная потребность углублять свой душевный мир. Поэтому так умиляли Софью Яковлевну ее старики пациенты, поэтому ей сразу же понравилась Марья Дмитриевна, поэтому она была влюблена в своего мужа Марка Борисовича Рабиновича.
Муж Софьи Яковлевны учительствовал в частной гимназии. Это был высокий медлительный человек с длинным лицом. В свои сорок шесть лет он казался красивым, седина шла к его темным глазам.
Это была та седина, которая не говорит о старости, как не напоминает о смерти природы первый, украшающий землю снег.
Они поженились лет двадцать тому назад, студентами, в Берне. Жили они в гражданском браке, так как Софья Яковлевна была строгой последовательницей женской эмансипации. Она и слышать не хотела о том, чтобы носить фамилию мужа, и всегда радовалась, что зарабатывает больше него и на свои деньги нанимает дачу и ездит лечиться за границу. Это не мешало ей быть в душевном подчинении у мужа.
Он иногда читал с благотворительной целью в актовом зале гимназии лекции на литературные темы: «Ибсен — великий драматург современности», «Душа Гете». Говорил он умно, красиво, и все слушавшие, расходясь, отмечали: «С такой головой человек должен жить в Варшаве или уж в крайнем случае в Одессе». Он обладал редкой чертой для человека, достигшего в провинциальном городе полного признания: относился насмешливо к уважению, которым окружили его, и очень много читал. Софья Яковлевна ревновала его к барышням, ученицам, и не без основания. Марк Борисович легко влюблялся. Софья Яковлевна говорила:
— Если Марк Борисович начинает рассказывать, как он смотрел «Братьев Карамазовых» у художников, и при. этом декламирует речь Митеньки Карамазова, готово: влюбился в очередную ученицу.
Да и он, посмеиваясь, говорил о себе словами Анатоля Франса: «Наш добрый аббат любил хвалить господа в творениях его». Романы его большей частью были платонические, но сопровождались такими тяжелыми переживаниями, что Софья Яковлевна во время объяснений говорила:
— Лучше бы ты с ней прижил двоих детей, чем эти только эфирные материи.
Марье Дмитриевне при первом знакомстве Марк Борисович не понравился. В нем многое вызывало раздражение и желание придираться.
Как-то, дней через пять или шесть после ее приезда, они сидели в столовой. Софья Яковлевна должна была вернуться из госпиталя не раньше десяти часов вечера. Марк Борисович прихлебывал чай с молоком и говорил:
— Война эта, конечно, не последняя. Да и почему ей быть последней? Сорок лет тому назад немцы забрали у французов Эльзас и Лотарингию. Теперь, если победит Антанта, в чем я сильно сомневаюсь, французы заберут Эльзас обратно и, конечно, еще прихватят какой-нибудь лакомый кусок. Ну, тогда эти через тридцать — сорок лет начнут снова отнимать у французов, а потом французы соберутся с силами, заключат выгодный союз и снова начнут отнимать у немцев. И каждая такая война будет, конечно, называться последней, иначе их никто не захочет вести. А так, естественно, и вы, и ваш сын, и все вокруг полны благородного стремления принести жертвы во имя последней войны. А через какое-то там количество лет сын вашего сына будет так же вести последнюю войну, а потом внук — и все так, до конца веков. Нужно понять: все, рожденное силой, рано или поздно должно погибнуть от силы же. Это так же неоспоримо, как то, что все, рожденные женщиной, должны умереть. Ветер рождает ветер, сила — силу, война порождает войну, какие бы там идеалы, высотой с Эйфелеву башню или Монблан, ни были... Германия, Франция, Англия, Россия— каждая великая держава права в своем стремлении к могуществу и господству. Ну и, значит, все не правы. — Он спросил неожиданно: — Я вам не нравлюсь, я раздражаю вас, да?
— Нет, что вы, откуда вы взяли? — поспешно сказала Марья Дмитриевна, но, рассмеявшись, добавила: — Как вам сказать, первые два дня вы мне совершенно не нравились.
Он вытер лоб платком и сказал тоном такой искренности и простоты, словно разговаривал со своей старухой матерью:
— Вот это мое вечное несчастье. То ли наружность моя, то ли любовь красиво говорить, то ли какие-то свойства, но я уже знаю, что всем милым, хорошим людям я не нравлюсь. Интеллигентные люди ведь судят по литературным героям. Ах, Андрей Болконский, ах, вылитая Наташа! А у этой вылитой Наташи с толстовской одно сходство — что худенькая девочка; а все девочки в семнадцать лет — худенькие. Вот и со мной так. Красноречив — значит, глуп; борода — значит, пошляк и донжуан, модный провинциальный учитель, невежда, мещанин, самодовольный филистер... Верно ведь? Какая-то смесь Рудина, Стивы Облонского с местечковым евреем из шолом-алейхемского рассказа.
Она не отвечала.
— Верно, верно, — улыбаясь, сказал он, — да, может быть, так оно и было б. Но ведь жизнь — она тоже гениальна не меньше Толстого и Лермонтова, побольше, я вам скажу. И вот, понимаете, получается, что человек не лезет в восковую формочку. — Он вдруг рассердился и громко сказал: — Вот не лезет, и ничего нельзя сделать.
— Вас Абрам Бахмутский не любит? — спросила Марья Дмитриевна. — И вы, верно, его не любите?
— Что вы! Бахмутский — прекрасный человек, — сказал Марк Борисович. — Я мало кого так уважаю, как его.
— Но ведь ваш идеализм ему чужд, враждебен даже?
— Мой идеализм? — пораженный, спросил Марк Борисович. — Да какой же я идеалист? Его идеализм — верно, мне чужд. А я — самый глубокий скептик. Я не верю, что люди станут лучше, богаче, счастливей, добрей. Им не поможет ни время и ничто на свете. А марксисты верят, что жизнь станет доброй, благородной и все люди превратятся в философствующих альтруистов. А я знаю, что человеческой природы, установленной Вольтером tigre singe, никакие силы не изменят. Какой же я идеалист? Вечно человек будет человеком. А я за тот строй, который дает свободу уму, самому смелому, жестокому, самому сильному, скептическому. Ну, а революционеры, вот такие, как Бахмутский, при внешней суровости, решительности — это же дети, идеалисты с розовыми мечтаниями.
— Дети, — сказала Марья Дмитриевна, покачав головой. — Нет, они сильные люди.
— Дети, дети, — повторил Марк Борисович, — уверяю вас, что так.
— С вами приятно разговаривать, — сказала Марья Дмитриевна, — интересно, но трудно.
— Лучшего комплимента мне не придумаете, — сказал он.
Скрипнула дверь, и прислуга Марика, широко открывая от волнения рот, произнесла:
— Барыня, там якыйсь охвицер до вас прийшов, роздягается.
— Ко мне офицер? — спросила Марья Дмитриевна. — Простите, минуточку.
Она быстро прошла в переднюю. Ей вообразилось, что ротный командир Сергея приехал с фронта навестить ее героя-сына и решил поделиться с ней своим восхищением, рассказать, как храбр, скромен и добр вольноопределяющийся Кравченко. Она настолько уверилась в этой нелепости, что с удивлением смотрела на стоявшего к ней спиной военного, вешавшего шинель на красной подкладке, не понимая, почему у командира роты не обычный серебряный, а золотой генеральский погон. Когда военный быстро повернулся к ней, она вскрикнула: