Страница 70 из 112
Кананацкий легко нашел правильный тон в разговорах с генералом Левашевский — то был тон так называемого прогрессивного патриотизма, тон восхищения храбростью и терпением русского солдата и преданности царю. Этот тон позволял с недоброжелательностью говорить о высоких лицах — даже об императрице Александре Федоровне можно было высказываться неодобрительно, — этот тон позволял осуждать русскую расхлябанность, беспечность, воровство и взяточничество, со вздохом и с улыбкой пренебрежения отзываться о десятках государственных установлений. Лишь одного требовал этот вид патриотизма: умиленной любви к монарху и восхищения детской чистотой и силой солдата; настоящая великая Россия начиналась, когда в ней оставались лишь эти двое: обожествленный царь и оребяченный голубоглазый Ванька, ну и, конечно, патриоты — Левашевский и Кананацкий.
Морозным вечером, в середине декабря, адъютант Левашсвского поручик Веникольский, приехал на автомобиле и сообщил Антонине Григорьевне, что инспекционная поездка генерала, предполагавшаяся в эту ночь, откладывается на два-три дня.
Антонина Григорьевна, подготовившая к отъезду Левашевского корзину булочек и жареных курят, пошла на кухню рассказать об этом генеральскому повару Ивану Егоровичу.
— Я думаю, на таком холоде два дня постоят — и ничего, не испортятся, — сказала она.
Но Иван Егорович лишь улыбнулся и махнул рукой:
— Их питание требует первой свежести, а то два дня — шуточное дело!
Антонина Григорьевна ничего не могла возразить: особенности генеральского желудка внушали ей больше почтительности и страха, чем весь блеск орденов, звон адъютантских шпор, гудки штабных автомобилей, конные казаки-ординарцы, скакавшие с бумагами. Для нее генеральскую силу выражал Иван Егорович. Он относился к сестре протоиерея с весьма непростым чувством: тайного мужского восхищения, солдатской почтительности, снисходительности профессора к деревенской знахарке. Иван Егорович был два сезона поваром в знаменитом петербургском ресторане «Вилла Роде». Ивана Егоровича немецкий профессор, когда-то вызванный сахарозаводчиком Бродским из Берлина и заодно осмотревший за пятьсот рублей и генерала Левашевского, учил специальным правилам приготовления диетических блюд.
С лицом сдержанным, выражающим скуку и превосходство, он изредка объяснял высшие законы кулинарии. Антонина Григорьевна робела по-настоящему, когда он, выпуская в бульон куриное яйцо, говорил: «Дабы не свернулся белок, мы производим оттяжку...» И блестел очками.
— Ну, раз спортится, мы их сегодня съедимо, — сказала Антонина Григорьевна и решила пригласить Веникольского к ужину.
Иван Егорович посмотрел ей вслед, сокрушенно покачал головой, побежденный пятидесятилетней красотой ее, и сказал мывшей посуду кухарке:
— Фрося, почему бы тебе не поставить тарелки на полке по мере уменьшаемости, совсем фасон другой.
Фрося, подняв потное лицо, удивленно переспросила:
— Чого?
Ужин прошел весело. Левашевский был в духе, не утомлен, Веникольский, с женской тонкостью чувствовавший настроение генерала, острил и рассказывал смешные киевские истории, стараясь одновременно нравиться и Николаю Дмитриевичу и Лидочке Кананацкой. Кананацкий все поглядывал на Николая Дмитриевича: ему не терпелось поговорить с Левашевский об одном важном предмете, но для этого нужно было остаться с глазу на глаз с генералом. А Левашевский, как назло, объяснял Володе какое-то особенное доказательство закона расширения идеального газа, важное для артиллеристов. Володя слушал с искусственным вниманием, поддакивая и кивая головой, но как только Николай Дмитриевич кончил, он сразу же спросил:
— Николай Дмитриевич, правда, что «георгия-победоносца» второй степени не имеет ни один человек, кроме генерала Иванова?
— Да, кроме Николая Иудовича, — никто.
— Есть и у Николая, короля черногорского, — вмешался Веникольский.
— Вот здорово! — с восхищением проговорил Володя. — Один человек на всю Россию! Это от счастья с ума сойдешь.
Левашевский улыбнулся.
— А первой степени, — продолжал Володя, — даже нельзя думать.
— Вы послушайте, — сказала Лида. — Я учу внучку звонаря Петра и велела ей написать сочинение про войну, а она одну строчку написала: «Война — это большой, задумчивый вопрос».
— Это не так уж глупо, — сказал Веникольский.
Когда Левашевский хотел подняться, Кананацкий произнес давно заготовленную фразу:
— Николай Дмитриевич, на две-три минуты я зайду к вам.
Но Антонина Григорьевна неожиданно вмешалась в разговор и задержала Левашевского в столовой.
— А что я вам хочу все время рассказать, — сказала она, вся розовая от смущения. — Тут сегодня я была в магазине у Шуйского... та надо было мне взять изюму (она махнула рукой), у него самый лучший изюм (она снова махнула рукой); а у Шуйского встретила мадам Гиндель... та домовладелицу с Соборной площади, — объяснила она и, видя все же недоумение на улыбавшемся лице Левашевского, еще добавила: — Та боже мой, ее муж же на сахарном заводе, он же брату каждый год мешок сахару присылает после троицы, для варенья.
— Антонина, — укоризненно сказал Кананацкий.
— Да я сейчас... И Гиндель мне говорит: «А знаете, у наших жильцов остановилась женщина русская, приехавшая к раненому сыну, он — в госпитале, а их прислуга (этих евреев) говорила нашей, будто эта дама — родная сестра генерала, что у протоиерея Кананацкого живет».
Вся семья захохотала.
— Что ты, Антонина, зачем глупые сплетни передавать? — с укоризной произнес Кананацкий.
— А правда, что командующий фронтом триста пятьдесят тысяч в год получает? — быстро вставил Володя.
— Правда, правда, — улыбаясь, сказал Левашевский.
Он понял, что вызвавший смех своей неправдоподобностью рассказ шел о сестре его Марье Дмитриевне Кравченко и племяннике Сергее.
«Маша здесь... Сережа ранен, а мне ни слова. Как это, однако, нехорошо!»
— Владимир Вениаминович, — сказал он, остановившись на мгновение в дверях, — не уезжайте, вы мне нужны будете.
— Я ненадолго к вам, пять минут, не больше, — поспешно вставил Кананацкий.
В комнате Левашевского Кананацкий уселся в кресле, расправил рясу, затем погладил себя по бороде. Глаза его блестели от недавнего смеха.
— Удивительно, удивительно! — поглаживая бороду, начал он. — Я пастырь душ человеческих, вы же воин, а вглядишься — и странно: вы, воин, — великий постник, пьете лишь соленую да горькую воду, а я и вино пью, и посты меня не страшат...
Он рассмеялся и развел руками.
— Вот сейчас, погруженный в суету, пришел к вам, Николай Дмитриевич.
— Пожалуйста, прошу вас, — сказал Левашевский, прошел от окна к двери и снова вернулся к окну.
— Я и не знаю, как начать, — сказал Кананацкий, — как бы вы меня не поняли превратно... Вот каково дело. Обратился ко мне владелец мебельной фабрики Сократский, человек весьма религиозный и нравственный, один из больших наших жертвователей — им и ремесленное училище построено, и расширение в сиротском доме произведено, и один из колоколов соборных куплен. Он гласный нашей думы, неоднократно уже ко мне обращался, зная, что вы у меня остановились, и все просил передать его маленькую просьбу. А я не решался вас утруждать.
— Пожалуйста, — сказал Левашевский, — рад служить вам.
— Надо сознаться, что и моя тут заинтересованность есть, поскольку и я маленькое отношение имею к делу. Да вот оно, все дело. Мы слышали, что санитарное управление обратилось в интендантство с просьбой передать в одни руки снабжение госпиталей гробами для усопших бойцов, ибо их требуется по городу до пятидесяти — шестидесяти в день и все время происходят перебои, а у Сократского большое количество бракованного леса, то есть для мебельного дела лес не годится, а для гробов он гораздо лучше неструганых и сырых досок...
— Позвольте, — перебил Левашевский, — но я-то какое к этому всему имею отношение?
— Ну как же! — улыбаясь, сказал Кананацкий. — Самое прямое. Ведь интендантство поставлено уже в известность, что вам поручено участвовать в инспекторской комиссии по приемкам.