Страница 60 из 112
— Австрийцы? — живо спросил Солнцев.
— Нет, части двести одиннадцатой бригады стоят; ну, значит, не наше. А австриец — вот здесь, по эту сторону реки.
Аверин с равнодушным выражением слушал Исаева, показывая своим видом: «Рельеф местности рельефом, да не в нем сила, а надо будет — мы и без рельефа под пули станем».
Исаеву тоже, видно, наскучило объяснять, и он стал рассказывать вполголоса, водя пальцем по карте:
— Вот в этом месте наш командир полка Игнатий Андреевич ранен был. Вот, видите эти деревья? Ну, тут это пышно разрисовано, а там — дерьмовый кустарник. Только он вышел из первой линии — осколком гранаты... А вот здесь капитана Лыжина наповал убило шрапнельной пулей в голову. Шахматист был большой, он даже с этим, с Чигориным... Это, впрочем, он сам рассказывал, может быть, и неверно. Из вас никто в шахматы не играет?
— Я люблю, — сказал Аверин.
— Вот жалко, не дождался он, а то у нас никто не играет: в шашки еще кое-как, а так больше — девятый вал. А он отыскал вольноопределяющегося; когда вольнопера убили, он затосковал даже, — карт не любил.
Аверин спросил, оглянувшись на Бессмертного:
— А это самое здесь водится? Мера жидкостей и сыпучих тел?
— Очень неважно, — сказал Исаев. — Да мне все равно: не пью — почки не велят.
— Какие же на фронте почки! — сказал Аверин.
— Что это? — спросил Солнцев, прислушиваясь.
— Это наши трехдюймовые, вот они здесь, — ответил Исаев и показал на карте.
Бессмертный, в очках в золотой оправе, не спеша перелистывал бумаги. В нескольких шагах от него стоял навытяжку писарь. Лицо у Бессмертного было задумчивое, тихое.
Время от времени он задавал вопросы, и писарь, из деликатности не дыша в сторону командира полка, отвечал сиплым голосом, скосив на бумагу глаза.
Когда стекла задребезжали от орудийной стрельбы, Бессмертный медленно отвел глаза от бумаг и с недовольным лицом слушал, недоумевая, почему ему мешают.
— Вы первую роту сейчас кормите, — негромко проговорил Бессмертный, — и пускай выступают.
Исаев сказал:
— Не лучше ли темноты обождать. Австрийцы тотчас заметят, а они уже пристрелялись. Потери неизбежно будут, и большие.
Бессмертный мгновение колебался. Офицеры поняли, что ему неловко отменять распоряжение. Он раздельно проговорил:
— Потери неизбежны, и людям надо пройти через огонь. Часом позже, часом раньше — это уже едино. К трем часам прошу вас выступить.
Исаев приложил пальцы к околышу и ответил:
— Слушаюсь, господин полковник.
Выйдя на двор, он сказал Аверину:
— Вы меня извините, поручик, я с нашим командиром мало еще знаком, он ведь шестой день всего у нас, но очень уж, как-то я не пойму...
Аверин рассмеялся. Исаев оглянулся и сказал горячо:
— Ей-богу, не пойму, фронт ведь, война, шуточное ли дело, и он за все время позиции наши не посмотрел, ничего толком не знает, солдат не видел, ни с кем не говорил. Бумаги, бумаги, бумаги. Прямо интендантская ревизия: остатки, запасы, отчетность; сверяет, сам на счетах считает. Штаб утопает в ворохе бумаг, весь архив перевернули. А то, что в первом батальоне все пулеметчики убиты, ему все равно. — Он вдруг запнулся и сказал: — Видите, поручик, я человек прямой. Вы, может быть, меня не так поймете. Вид у вас располагающий и прочее.
Аверин усмехнулся.
— Борис Иванович, слово чести, между нами все останется. А он ведь со строевыми частями дела никогда не имел, движение шло по канцелярии, — находился в штабе военного округа, потом шел по учебным заведениям, был одно время помощником директора кадетского корпуса, да и там ведал хозяйственной частью, а не строевой.
— Видно, видно, — сказал Исаев.
Аверин посмотрел на озабоченное лицо Исаева и с внезапным приливом доверчивости шепотом сказал:
— Борис Иванович, я вам не советую с прапорщиком Солнцевым о начальстве говорить, у нас-то, в дивизии, его знают, а я вижу, как вы просто...
— Спасибо, спасибо! Ладно... — рассеянно проговорил Исаев. — Да о чем мне говорить с ним?
— Да, я понимаю. Это я вообще, что называется.
К трем часам дня тронулись дальше.
Рядом с Авериным пошел новый батальонный командир Исаев, к роте прикомандировали двух унтер-офицеров с «японскими» георгиевскими крестами за войну 1904—1905 годов. Когда первые ряды вышли из деревни и миновали лощину, была отдана команда ускорить движение.
— Шире шаг, шире шаг! — возбужденно кричали ефрейторы.
Большое, просторное поле неторопливо, плавно спускалось к извилистой реке. Справа лежали картофельные поля, слева — полоса пшеницы. Поваленная пшеница лишь кое-где белела зрелым телом; в большинстве колосья, втоптанные в землю, раздавленные и смятые, уже гнили, потеряв белизну стеблей. Картофельное поле все было в глубоких бороздах от колес, крупные картофелины виднелись из развороченной земли. Дальше лежала битая тускло-красная гречиха. Сквозь протаявшее облако мутно глянуло солнце, осветило на миг мокрую гречу и легкий туман, стоявший над ней: словно дымилось поле, облитое кровью. Гул голосов прошел по рядам: сотни мужиков увидели невыкопанный картофель, сгнившую пшеницу, битую гречиху. Так они представляли себе смерть, таким увидели они поле войны. Среди поля валялась разбитая, опрокинутая галицийская повозка; подле расщепленных деревьев высились остатки разрушенного и сгоревшего дома; тонкая и высокая печная труба поднималась меж полуобгоревших черных балок и обвалившихся стен. А внизу, над берегом, среди невысоких бугров темнели русские окопы. Берега реки были низкие, черные, кое-где стояли группами над водой ветлы. А тот берег, где находился «он», был таким же, как и этот, — мокрый от дождя, с неубранными, развороченными полями, изрытый.
Необычайные чувства, чуждые людям, привыкшим к жизни в мирных городах и селах, поселялись в душах солдат; страшным казалось открытое поле, по которому шел батальон; и тот берег не был скучным осенним берегом холодной реки — он молчал, живой, враждебный, готовый к внезапному действию. И люди, крестьянские парни, городские обыватели, уже жили новым законом: их тянуло прятаться в ямы, ползти. Тишина казалась напряженной, а не спокойной и естественной, широкий простор открытого поля стал угрозой жизни. Новый закон, новое чувство легко, в первые же минуты, овладело людьми, не вызвав в них даже удивления. Они были частью огромного целого, стремительного и могучего, они уже не могли самостоятельно удивляться, недоумевать, противиться, колебаться. Их двигала сила, она владела их волей, чувствами. Это было ощущение столь сильное и полное, что солдаты еще не замечали его, как не замечают постоянно и могуче воздействующих сил природы. Они шли на врага, о котором никто из них три месяца тому назад не помышлял.
И вдруг на фоне темного неба возникли облачка разрывов: сухие, без влаги, ярко-белые, внезапно рождавшиеся и быстро рассеивающиеся. Разрывы раздавались не сильно, австрийцы били со значительным перелетом, звук летящего снаряда — негромкое подвывающее гудение — тоже не мог вызвать страха, одно лишь любопытство; с этим звуком ни у кого еще не связывались кровь и смерть. Вдруг шрапнель бахнула над самым ухом. Тотчас разорвался второй снаряд, за ним третий. Ряды смешались: одни хотели бежать вперед, другие кинулись в сторону деревни. Солдат с лицом, закрытым быстро и легко лившейся кровью, лежа на спине, медленно копал каблуками землю. Кто-то крикнул по-украински высоким, ясным голосом:
— Ой, мамо, мамо!
И сейчас же грубо, злобно завопил подполковник Исаев:
— Маму, маму зовешь?.. — и рявкнул что было силы: — Первая рота! Бегом марш, за мной.
Ефрейторы и унтер-офицеры подгоняли солдат, толкая кулаками особенно растерявшихся. Крики команды заглушали голоса раненых; даже новый снарядный разрыв, казалось, прозвучал глуше. Люди, готовые было в растерянности ложиться, прятаться, в последнее мгновение подчинились команде.
— Урра! — закричал поручик Аверин, и вопль его, одиноко и смешно прозвучавший, подхватил Пахарь, за ним Маркович и сразу еще десятки голосов.