Страница 26 из 112
Степан остановился у двери. Он понимал, что, пожалуй, всего лучше сказать: «Нет, вы ошиблись», — по, сам не зная отчего, ответил:
— А я вас сразу признал!
— Да вы садитесь, я вас не отпущу; поговорим, ничего ж страшного нет, а потом пойдете, это даже удобней. Вот уж скоро стемнеет, кстати.
Степан снова сел.
— Вы камень, помните, мне подарили? — спросил он.
— Помню, конечно. Вам сколько лет сейчас? — и, не дожидаясь ответа, снова спросил: — Вы на заводе или в шахте?
— В шахте, — ответил Степан и сказал: — А я тот камень потерял, мне до сих пор его жалко.
— Горный хрусталь был, кажется?
— Дымчатый, я потом уже прочел, точно описан: дымчатый хрусталь.
Сергею очень хотелось спросить, как подвигается подпольная работа, много ли подпольщиков. Вдруг окажутся знакомые отца. А Степану интересно было узнать, из Киева или из Екатеринослава приехал Сергей, чему его учат в университете. С недоверием поглядывая на Сергея, он удивлялся, зачем ему заниматься таким опасным делом — политикой. Но оба они боялись сказать что-нибудь лишнее, и дурацкий разговор о горном хрустале, как веревка, опутал их. Степану ясно вспоминался день, когда мать привела его. Было жарко, ветрено, комната с белыми стенами казалась яркой, просторной. После болезни ему все хотелось плакать. А тот упитанный мальчик — теперь взрослый, худой, в распахнутой тужурке — закуривает папироску из новенького портсигарчика. Чувство к студенту было у Степана такое же, как тогда к мальчику в матросской куртке, — доброжелательной и насмешливой недоверчивости.
Сергей, глядя на Степана, думал: теперь, когда письмо передано, он сможет уехать вечером лошадьми до Ясиноватой, к ночному поезду в Ростов. Завтра утром для него будет Ростов, послезавтра Новороссийск, море, Геленджик, а днем он выкупается в Кринице. А Кольчугин в это время будет в забое рубить каменный уголь.
Ему хотелось сказать Кольчугину что-нибудь хорошее, простое, товарищеское. Но он ничего не мог придумать и, после того как кончился глупый разговор о дымчатом хрустале, лишь улыбался смущенно. Степан поднялся, тоже смущенный долгим молчанием; этот, студент чем-то напоминал ему Павлова — улыбкой ли, негромким, немного картавым голосом, открытым чистым лбом.
— Ну, пошел, до свиданья, — сказал Степан и, стоя уже у двери, добавил: — На шахте я уже давно не работаю: теперь я на заводе. Это я так вам сказал, что в шахте.
После его ухода Сергей вынул письма к Олесе и порвал их.
«Какое ребячество, — подумал он. — Вот Степан этот уже не сойдет с пути, его не собьешь. А впрочем...» И Сергей вспомнил рассказ отца, что Кольчугин одно время пьянствовал и что ему в пьяной драке разбили голову камнем.
«И все же они замечательные, — рассуждал Сергей, — добрые, терпеливые, готовые на труд и на подвиг. И не будь их, я бы не ездил к морю, и не учился бы в университете, и не читал бы книг...» Ему сделалось жалко, что он ни о чем не поговорил с Кольчугиным: «Когда-то еще увижу его, может быть, опять через десять лет, уже пожилым, тридцатилетним».
Он уехал в девять вечера на Ясиноватую к ночному поезду. Перед уходом он зашел к отцу в кабинет прощаться. Петр Михайлович сидел за столом и читал медицинский журнал.
По тому, как Петр Михайлович медленно поднял голову и немного зевнул, в то время как жалобные глаза его блеснули из-под нахмуренных бровей, Сергей сразу понял, что отец прислушивался и волновался.
— Еду, папа.
— Ну что ж, езжай, силой не держим, — отвечал Петр Михайлович.
Они обнялись и поцеловались. И в том, как Петр Михайлович прижал сына к своей груди и быстро, жадно поцеловал его, была и просьба простить, и слабость большого человека. Сергей почувствовал это и сквозь внезапно нахлынувшие слезы сердито сказал:
— Папа, дорогой, — и поспешно вышел из комнаты.
До последней минуты Марья Дмитриевна хлопотала, собирая сына. Волнений и споров было множество. Как всегда в таких случаях, Сережа отказывался брать с собой еду, говоря, что будет покупать на станциях помидоры, молоко и пироги, а Марья Дмитриевна, горячась, возражала, что это верный способ заболеть дизентерией или брюшным тифом, и увязывала в большой пакет бутерброды, жареную курицу в белой хрустящей бумаге с прозрачными окошечками от жира.
— Не нужно мне носков, я буду ходить босиком, не нужно белья, — я ведь буду в купальных штанишках, не нужно ничего. Главное, чтобы не было лишнего багажа! — говорил Сергей.
Но Марья Дмитриевна, не слушая его, укладывала в корзинку теплую суконную тужурку — на случай, если в июльскую жару на побережье Черного моря выдастся холодный, ветреный день.
Он вошел в свою комнату,, надел фуражку, взял на руки шинель и блаженно проговорил:
— Ох, как хорошо!
И правда, все было хорошо: он выполнил поручение Бахмутского, он помирился с отцом, в его корзине лежали замечательные книги, он ехал к морю, к Олесе. Он до этого времени не понимал, что влюблен в нее!
«Надо радоваться, — подумал он, — ведь все это неповторимо, скоро уже старость, смерть... Вот предстоит радость — сесть на извозчика, ехать степью, потом услышать гудок приближающегося паровоза, выйти на вокзале в Ростове-на-Дону, ехать туннелями к морю! А сейчас я как перед нетронутой чашей, полной до краев, и, моя?ет быть, самые сладкие минуты именно теперь, когда я даже не на извозчике».
Мать позвала его.
— Сережа! Куда же ты пропал, ехать пора, — сказала она, когда он вошел в столовую, — извозчик уже заходил.
— Ну, спасибо за все, — сказал Сергей. — До свиданья, мамочка. — Он подошел к ней, чтобы обнять ее, и проговорил: — Ты уж не сердись, родная, не нужно, я ведь так люблю тебя.
Но она не дала обнять себя.
— Не нужно, Сережа, — сказала она.
— То есть что, почему? — растерявшись, спросил он.
— Не будем объясняться, это лишнее.
Одно мгновение Сергей стоял в нерешительности. Он чувствовал за ее холодным тоном большую боль и даже подумал: «Надо бы остаться на два-три дня, пока маме не станет легко». Но и секундная мысль о том, чтобы снова отложить отъезд, испугала его.
— Не нужно огорчаться, поверь мне, — поспешно и невпопад сказал он.
Она молча, внимательно смотрела сыну в глаза. Сергею казалось, что мать читает его мысли, понимает все, кроме одного, очень важного, все решающего: ему двадцать лет, и впереди у него горе, болезни, потери, а вот в это лето он счастлив, и должно его первое счастье беречь и уважать. Непонимание этого сердило его, и он сказал:
— Ну что ж.
Дворник Петр вынес корзину. Наталья сказала:
— Счастливого пути вам, Сереженька.
Он сунул ей заранее данный ему матерью серебряный рубль и пощупал второй, тоже заранее данный Марьей Дмитриевной для Петра. А через десять минут Сергей уже не думал ни о матери, ни об отце, забыл про Наталью и Петра, точно они и не жили никогда на свете. Кончились последние городские домики, пролетка внезапно перестала дребезжать и подскакивать, съехала на пухлую от пыли дорогу. Сразу стало тихо, теплый ветер пахнул в лицо. Солнце шло к закату пышно и неторопливо. Заунывно завыли шахтные сирены, к ним присоединился _ далекий гул заводского гудка. Вскоре совсем стемнело, и в сумерках в разные стороны поползли, колеблясь, огоньки шахтерских ламп. Они густо, медленно скатывались по холму, на котором находилась шахта, а по степи рассыпались отдельными яркими точками.
Ветер умолк.
«Все это пройдет, промелькнет стремительно, и этот вечер вспомнится мне в старости, как чудо. И нет силы остановить, сохранить все это навек, — думал Сергей. — Почему так прекрасен и пышен закат? Почему так ярки осенние цветы и так богат красками сентябрьский лес? У людей старость серая, нерадостная, в болезнях, в мутном зрении. Впрочем, это чушь, — для деревьев оранжевые и пурпурные листья так же тяжелы, как для стариков болезни...»
Взошла луна, и в степи все посветлело, стало необычным, точно пролетка тихо и незаметно въехала в другую, таинственную страну. Все приобрело при странном свете холодного желтого зеркала другой облик: и телеграфные столбы, и домик под невысоким холмом, окруженный темно-синими деревьями, и светлая дорога в темных берегах травы. Сергей сидел неподвижно, широко открыв глаза. Вдруг извозчик, повернувшись к нему, показал на далекие, мутные огоньки и сказал: