Страница 35 из 52
— Вот какие у нас с тобой вещественные доказательства, друг мой, — продолжал Люпен. — Конечно, решить задачу было бы проще, если бы у нас были и остальные предметы, которые глупая собака уронила за борт. Мне кажется, можно обойтись и тем, что есть, если приложить немного ума и умения. Но ведь как раз это — твои главные добродетели. Что скажешь?
Ганимар не двигался. Болтовню Люпена он еще терпел, но достоинство не позволяло ему ни отвечать, ни даже покачать головой, что могло быть воспринято как одобрение или критика.
— Я вижу, мы одного мнения, — продолжал Люпен, словно не замечая, что старший инспектор молчит. — Поэтому я позволю себе кратко, одной фразой, изложить дело, о котором нам поведали эти вещественные доказательства. Вчера, между девятью вечера и полночью, эксцентрично одетую девушку ударили несколько раз ножом и затем задушили, и сделал это хорошо одетый господин, носящий монокль и посещающий бега, в компании с которым упомянутая девушка выпила кофе и съела три меренги и эклер. — Люпен закурил и, схватив Ганимара за рукав, выпалил: — Ну что, старший инспектор, разинул рот? Полагаешь, что делать такие ловкие умозаключения профанам не дано? Ошибаешься, сударь. Люпен жонглирует ими не хуже сыщика из романа. Доказательства? Неоспоримые и ясные даже ребенку.
Продолжая говорить, молодой человек принялся указывать на лежащие на столе предметы:
— Стало быть, «вчера, между девятью вечера и полночью». На этом обрывке газеты вчерашняя дата и надпись «вечерняя газета». К тому же вот здесь — видишь? — остаток приклеенной желтой бандероли, которой оборачивают газеты, рассылаемые по подписке и приходящие с девятичасовой почтой. Итак, после девяти вечера «хорошо одетый господин» — обрати внимание: у края осколка стекла есть дырочка для шнурка, это был монокль, а монокль — принадлежность весьма аристократическая; так вот, «хорошо одетый господин зашел в кондитерскую» — на этой коробке из тонкого картона видны остатки крема от меренг и эклера, которые в ней лежали. Господин с моноклем и коробкой встретился с молодой особой; ее алый шарф указывает на то, что одета она была эксцентрично. Встретившись с нею, он, по неизвестным пока мотивам, несколько раз ударил ее ножом, после чего задушил с помощью этого шелкового шарфа. Достань свою лупу, старший инспектор, и ты увидишь более темные красные пятна: вот здесь шарфом обтерли нож, а здесь кто-то схватился за него окровавленной рукой. Когда преступление было совершено, наш господин, чтобы не оставлять улик, достает из кармана, во-первых, газету, которую он выписывает и которая, судя по тексту на этом клочке, посвящена бегам — узнать ее название труда не составит. Во-вторых, он достает веревку — из такой веревки плетут бичи; оба эти обстоятельства доказывают, что наш человек интересуется бегами и сам занимается лошадьми — не так ли? Затем он собирает осколки монокля, шнурок которого порвался во время борьбы, и отрезает ножницами — видишь, здесь следы ножниц — испачканный кровью конец шарфа, оставляя другую его часть в судорожно сжатых руках жертвы. Коробку от пирожных он сминает в комок. Собирает еще кое-какие обличающие его вещи, которые потом утонули в Сене — нож, например. Заворачивает все в газету, обвязывает пакет веревкой и для тяжести привязывает хрустальную чернильницу. Минуту спустя пакет падает на палубу баржи. И все. Уф, даже жарко стало! Что скажешь?
Люпен взглянул на Ганимара, чтобы узнать, какое впечатление произвела на инспектора его речь. Ганимар молчал.
— Ты поражен до глубины души, — расхохотался Люпен, — но вместе с тем осторожничаешь. «Какого черта Люпен передает это дело мне, вместо того чтобы заняться им самому, настигнуть убийцу и содрать с него три шкуры, если тот ограбил жертву?» Вопрос вполне правомерный. Но… тут есть одно «но»: я занят. Дел у меня просто по горло. Ограбление в Лондоне, еще одно в Лозанне, подмена ребенка в Марселе, спасение молоденькой девушки, которой грозит смерть, — все это свалилось на меня одновременно. Вот я и сказал себе: «А что, если передать это дело моему милому Ганимару? Теперь, когда оно наполовину распутано, он прекрасно с ним справится. А какую услугу я ему окажу! У него будет шанс отличиться». Сказано — сделано. В восемь утра я выслал тебе навстречу субъекта с апельсиновыми корками. Ты попался на крючок и в девять, дрожа от возбуждения, был здесь. — Люпен встал, слегка нагнулся к инспектору и, глядя ему в глаза, отрубил: — Все, точка. История закончена. Вскоре ты, видимо, узнаешь имя жертвы — какой-нибудь танцовщицы или певички из кабаре. Кроме того, весьма вероятно, что преступник живет неподалеку от Нового моста, скорее всего, на левом берегу Сены. Вот тебе все вещественные доказательства. Я тебе их дарю. Трудись. Себе я оставлю только этот кусок шарфа. Если тебе понадобится шарф целиком, принеси мне другую его часть — ту, что будет найдена на шее у жертвы. Принеси ее мне точно через месяц, день в день, то есть двадцать восьмого декабря в десять утра. Ты обязательно найдешь меня здесь. И не бойся: все это серьезно, мой друг, клянусь. Никакого надувательства. Можешь двигаться дальше. Да, кстати, еще одна подробность, довольно важная: когда будешь арестовывать типа с моноклем, имей в виду, что он левша. Прощай, старина, желаю удачи!
Люпен сделал пируэт, отворил дверь и исчез, прежде чем Ганимар успел на что-либо решиться. Он вскочил и бросился следом, но тотчас же убедился, что ручка двери не поворачивается, по-видимому, замок был снабжен каким-то механизмом, которого инспектор не знал. Выломать замок ему удалось минут через десять, столько же ушло на замок в прихожей. Когда Ганимар оказался внизу, догнать Арсена Люпена никакой надежды не оставалось.
Впрочем, он об этом и не помышлял. Люпен внушал ему странное и сложное чувство: туда входили и страх, и злоба, и невольное восхищение, и даже смутное предчувствие, что, несмотря на все свои усилия, несмотря на самое настойчивое стремление, с таким противником ему не сравняться. Он преследовал его по долгу службы и из самолюбия, но постоянно боялся, что этот опасный мистификатор оставит его в дураках и отдаст на осмеяние публики, всегда готовой потешиться над его злоключениями.
Вот и история с красным шарфом казалась ему весьма подозрительной. Во многих смыслах интересной, это бесспорно, но очень уж невероятной! Да и логичные на первый взгляд объяснения Люпена не выдерживали строгой критики.
— Нет, — проворчал Ганимар, — какая ерунда, куча ни на чем не основанных гипотез и предположений. Это не для меня.
Добравшись до набережной Орфевр, 36, он окончательно решил вычеркнуть это происшествие из памяти.
Когда он поднялся в помещение уголовной полиции, его остановил приятель:
— Шефа видел?
— Нет.
— Ты ему срочно нужен.
— Что еще?
— Отправляйся к нему.
— Куда?
— На Бернскую улицу, там ночью произошло убийство.
— А кто жертва?
— Толком не знаю… Кажется, певичка из кабаре.
— Вот черт! — только и пробормотал Ганимар.
Выйдя через двадцать минут из метро, он направился к Бернской улице.
Убитая, известная в театральном мире под кличкой Женни Сапфир, занимала скромную квартирку на третьем этаже. Следуя за полицейским, инспектор прошел две комнаты и очутился в спальне, где уже находились чиновники прокуратуры, которым было поручено следствие, начальник уголовной полиции г-н Дюдуи и судебный врач.
Оглядев спальню, Ганимар вздрогнул. На диване лежал труп молодой женщины, сжимавшей в руках обрывок красного шелка. В глубоком вырезе блузки виднелись две раны с запекшейся кровью. На искаженном, почерневшем лице застыло выражение безумного ужаса.
— Мои первые выводы вполне определенны, — сказал врач, закончив осмотр тела. — Жертву сперва дважды ударили кинжалом, а потом задушили. Явно видны признаки смерти от удушья.
«Вот черт!» — снова подумал Ганимар, вспомнив нарисованную Люпеном картину убийства.
— Но ведь на шее нет кровоподтеков, — возразил следователь.