Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 68 из 91



Большой темный тополь стоял возле ее дома. Когда она поравнялась с ним, тень отделилась от ствола.

Вера Петровна узнала его и не поверила.

Шинель, свернутая, висела у него на плече. В руке он держал чемоданчик.

— Вы!

— Я соскочил с поезда, когда проезжал мимо твоей станции.

Раздавленная радостью, она стояла и смотрела на него.

Он отворил перед нею калитку и сказал:

— Пойдем домой.

1962

ПОСЛЕДНИЙ РАЗГОВОР

— Расскажи мне все.

— Как это — все?

— Все, что с тобой было.

— Со мной так много было…

— Ты все мне можешь рассказать. Ведь мы — муж и жена.

— А разве мы — муж и жена?

— А ты так не считаешь?

— Мы никогда не говорили об этом.

— Мы никогда ни о чем не говорили. Только о моей болезни. Ненавижу свою болезнь за то, что мы о ней так много говорим! Скажи, а ты до сих пор не считала, что мы муж и жена?

— Не считала.

— А как же ты считала?

— Никак не считала. Хотела, чтобы вам было хорошо.

— Я уже просил тебя, говори мне «ты».

— Хорошо, я буду говорить тебе «ты»…

— Ты должна мне все рассказать. И я тебе — все. Это наш последний разговор.

— Почему — последний?

— Потому что за мной вот-вот придут…

— Ну, так что же? Мы можем поговорить потом.

— Когда потом?

— После операции.

— А если никакого потом не будет?

— Ну, ну, глупости! Ведь он сказал что операция — пустяк. Вы сами слышали!

— Он всем всегда так говорит. Я не боюсь. Мне не надо вранья. Я никогда ничего не боюсь!

— Ну, зачем вы сердитесь? Вам нельзя сердиться!

— Говори мне «ты»! Глупо, когда жена говорит мужу — «вы»!

— Не сердись. Это только привычка.

— Пора отвыкнуть! Ведь мы с тобой уже год.

— Да, целый год.

— Больше года. Когда был тот праздник в общежитии?

— В том декабре.

— Четырнадцать месяцев уже. Я приехал на машине, был очень весел, чувствовал себя совсем молодым. Я тогда был еще совсем здоров, только в боку немного кололо, но я не обращал внимания. Я сильно выпил тогда.

— Этого я не заметила.

— А что ты мне понравилась — заметила?

— Заметила.

— Ну, и что же?

— Очень удивилась.

— Чему ж тут удивляться?

— Ну, для женщины моих лет…

— Вовсе тебе не много лет!

— Сорок два…

— Разве это много? Я на десять лет тебя старше, и ты для меня — девочка. Я при царе родился, семнадцатый год помню. Да ты и есть девочка, тоненькая девочка с седыми прядками. Я тогда, в общежитии, смотрю: такая тихая. И лицо милое. А через два дня мне совсем плохо стало. В первый раз. И ты пришла.



— Мне сказали, что вы один и помочь некому.

— И осталась. Ты была рада, что осталась?

— Сначала — нет.

— А потом?

— Потом я увидела, что я вам нужна.

— И теперь рада?

— Рада. Трудно жить, если никому не нужна.

— Здесь все врачи считают, что ты моя жена. Ведь ты меня сюда привезла.

— Да, врачи считают. Слишком сложно было бы им объяснять…

— Стучат, идут. Не за мной?

— Нет, прошли в соседнюю палату.

— Странное дело, мы с тобой ни разу не говорили о любви.

— Что ж тут странного? Зачем о ней говорить?

— Все говорят.

— Мало ли что. Любовь не в разговоре.

— Я говорил тебе. В самом начале. Я все ждал, что и ты мне скажешь. Но ты не сказала. Тогда и я перестал говорить.

— А вам нужно было, чтобы я сказала?

— Нужно. Ты что, не любишь это слово?

— Нет, почему же.

— Отчего ж ты мне его не сказала?

— Оттого, что я его уже говорила.

— Не мне.

— Ну, да. Но вас это не должно беспокоить. Это было так давно.

— Глупости! Как это может меня беспокоить. Смешно жениться на сорокалетней женщине и требовать, чтобы она никого до тебя не любила. Я даже спрашивать не буду. Скажи, где ты с ним встретилась?

— В оккупации.

— Ты была в оккупации?

— Конечно. Я ведь не здесь родилась, не в Средней Азии. Наш город был под немцами.

— И он был немец?

— Вовсе он не был немец! Он прятался у нас в сарае. Немцы хотели его убить.

— За что?

— Он был советский офицер, попал в окружение, был ранен в ногу, не мог уйти. Ночью он заполз в сарай и лежал там, позади поленницы. Утром я пошла за дровами и нашла его.

— И он остался в сарае?

— А куда ж я могла его деть? Я и сказать никому не могла. Даже отцу. Отец мой боялся за семью и не стал бы его держать. Я сказала только маме, и то не сразу. Мама варила для него картошку, а я носила в сарай. Рана у него была небольшая, он говорил, что вот-вот она затянется, и он уйдет.

— Но не ушел!

— Как уйти! Рана небольшая, дырочка совсем маленькая, но гноилась. Ступить невозможно — боль такая. Месяц прошел, второй прошел, а рана все не заживает, все сочится. Он долго ни шагу сделать не мог.

— И ты полюбила его.

— Наверно. Была ему нужна. Он без меня умер бы с голоду, он говорить разучился бы. Все просил с ним посидеть, чтобы не разучиться говорить. Я шла к нему ночью с картошкой, а он ждет меня, и все равно не верит, и пистолет перед собой держит. Потом отложит пистолет, поест, но меня не отпускает, и мы говорим до утра. Сам он был саратовский, у него в Саратове мать, сестры… Днем к нему никак нельзя: сарай дощатый, весь в щелях, а рядом соседский двор. Соседи, конечно, со временем все узнали, как было не узнать…

— Выдали?

— Не хочу грешить, может, и не они. Рана у него уже сильно поправилась, он уже на ногу ступал, но свищик все оставался, нажмешь — гной течет. Пришли за ним вечером, когда смеркалось, человек девять, — немец только один был, остальные все местные, полицаи. Он стал стрелять, и, как они со двора шарахнулись, — через дырку в заборе, а там задами, задами, и — ушел. Отца и мать увели.

— А тебя?

— Меня дома не было. Я на речке белье полоскала, иду уже домой, в сумерках, с тазом, а мне навстречу одна и говорит: «У вас на дворе стрельба». Я уж домой и заходить не стала, а как была, с тазом, с мокрым бельем, — к подружке. Сижу у нее, трясусь и думаю: как мне его найти…

— Да ведь он ушел!..

— Нет, я знала, что он без меня не уйдет. Он где-нибудь здесь, под городом, ждет меня и этим себя погубит. Последнее время он все меня уговаривал уйти имеете с ним, чтобы никогда не расставаться, и я понимала, что он без меня далеко не уйдет, мне уже характер его был известен. Он страха не знал, и потому я всегда за него боялась. Подруга дала мне свой шерстяной платок, я накинула и побежала. И нашла его за одни квартал от нашего дома — он вынырнул из-за тополя и схватил меня за руку. И мы с ним пошли.

— Куда?

— Сначала обошли слободу, потом оврагами через лес, лишь бы подальше уйти. Потом стали к фронту пробираться. А до фронта уже пятьсот километров было, а может, и тысяча. Он, если остановится, сильно начнет хромать, а если разойдется, так ничего, быстрее меня шагал. Поздняя осень, сырость, ночи длинные-длинные. Мы всю ночь напролет шагаем, а как рассветет, забьемся куда-нибудь в стог или просто в прелые листья, прижмемся, лежим, друг об друга греемся. Мы шли, как волк и волчица, от людей прятались, деревень сторонились. Огня не разводили — копали картошку в полях и ели сырую. Ночью напоролись на немецкий пост, они хотели нас проверить, он сказал мне «беги!» — а сам в канаву и стрелял, чтобы дать мне уйти подальше, и увел по оврагам. Речки мы вброд переходили, вода холодная, жжет. А он возьмет меня на руки, подымет высоко и несет. Сам вымокнет до плеч, а на мне ни одной ниточки мокрой.

— Дошли?

— Никуда не дошли. Нога.

— Так ведь он шел, даже бегал?

— Он даже почти хромать перестал. Но как-то провели мы день в брошенном старом окопе, я, наверно, долго спала, а проснулась, смотрю — он стоит на одной ноге. Я разула его, а нога у него вся черная, и весь он горячий, как печка. Хотел сделать себе костыль, чтобы идти дальше, все суки приспосабливал, но куда там… Мы пролежали в окопе всю ночь, а утром у него уже слова путались. Мимо шла старая женщина, гнала корову, я окликнула, я уже понимала, что теперь хоронись — не хоронись, хуже не будет. Мы с этой женщиной перетащили его в деревню, в избу. Четыре дня еще он прожил, четыре дня я над ним просидела. Ужасно он мучился, ужасная боль была. Он то сует мне пистолет, просит: «Пристрели», то говорит: «Пристрели, но через полчаса, дай мне еще полчаса хоть через боль посмотреть на тебя…»