Страница 2 из 17
Война кончилась, умерла, Нуар прожил немногим дольше. Его должны были забыть — и его забыли. Серо-черная тень исчезла навсегда.
В победившем Дивном Новом мире Нуар смешон, нелеп и не политкорректен. Мужчины там слишком похожи на мужчин. Женщины излишне напоминают женщин. Серый вечер и черная ночь беспардонно реальны, словно сама Жизнь.
Общий план. Побережье Западной Африки.
Январь 1945 года.
Он вдруг понял, что думает на чужом языке. Не поверив, вдохнул поглубже, прокатил по рту горошинами несколько первых попавшихся фраз. Слова казались слишком короткими, сухими — и неожиданно злыми, словно собачий лай. Немецкий? Английский? Французский? Пока не важно, главное — вспомнить.
Человек сжал пальцами холодный мокрый металл, прикрыл глаза. Смотреть все равно не на что — ночь, туман над морем, пустая палуба.
Он забыл…
Паспорт спрятан в левом кармане пиджака. В нем — фамилия с именем, вымышленные, но давно ставшие привычными. Настоящее имя он тоже помнил, помнил, кто и откуда. Жизнь первая, жизнь вторая… Сейчас, кажется, начинается третья. Все прочее пока оставалось загадкой. Зимнее море, холодная громада корабля, чужие слова на языке, туман, туман, туман…
Brouillard, brouillard, brouillard…
Человек, пошарив по карманам пальто, вытащил картонную папиросную коробку, без всякого интереса взглянул на этикетку. Зажигалка нашлась в другом кармане, но курить не хотелось. Во рту было горько и неожиданно сухо.
«Мама мыла раму». Что может быть проще?
Maman lave le cadre…
Человек, машинально повторив нелепую фразу про «lе cadre», провел влажной ладонью по лицу. Не беда, язык он вспомнит, поймет и все остальное. Страшно не это, не чужое море и пустая безлюдная палуба…
Человек закусил губу, взглянул прямо в мутные глаза тумана и наконец-то выдохнул полной грудью:
Он был совершенно трезв, но высохший рот внезапно обожгло глотком дрянного коньяка, когда-то выпитого в случайных гостях. Его не приглашали, напросился сам, помогло какое-то шапочное знакомство…
Убить Есенина решили в Париже, куда поэт приехал весной 1923 года. Идея была из самых глупых, бесперспективных во всех отношениях, но как раз перед этим сорвались две давно и тщательно подготовленные акции — в Крыму и на Кавказе — и кто-то в штабе поспешил реабилитироваться. Добыча казалась легкой и доступной, поэт же был сам виноват. «Мать моя родина, я — большевик». Убивали и за меньшее.
Наскоро собрали группу, проверили оружие. 25 мая Есенин должен был читать «Исповедь хулигана» в театре Дункана.
Исполнители, двое офицеров из Болгарии, бывшие галлиполийцы, стихов не читали. Уже второй год они мостили дороги где-то в горах, и возможность прикончить большевика, вне зависимости от фамилии и ранга, казались им подарком судьбы. Поэт? Тем хуже для поэта. Нашего Гумилева чекисты жалеть не стали!
Покушение все же не состоялось. В последний момент кто-то, чуть ли не сам Кутепов, сообразил, что такого подарка большевики не заслужили. Ретивых офицеров, поблагодарив, отправили обратно, а штабс-капитан Родион Гравицкий, надев взятый напрокат фрак, напросился в гости к известному театральному репортеру Фернану Дивуару. Намечался шумный прием в честь «lе dernier poète du village russe»[1].
Штабс-капитан Гравицкий получил ясный и однозначный приказ: встретиться с Есениным, пока тот еще трезв, наговорить гадостей и пообещать верную пулю, если поэт хоть раз еще позволит себе похвалить большевиков и Большевизию. Штабс-капитан понял приказ правильно, но исполнил по-своему. Тогда-то и пришлось хлебнуть дрянного коньяку. Он еще удивился. Вроде бы и Франция, и бутылка прямиком из департамента Шарант…
Затемнение. Париж,
май 1923 года.
— У вас чужие глаза, Родион… И голос… Тоже чужой, словно вы надели не только фрак, но и чье-то тело. Когда я вас заметил, то почему-то подумал: вот он, мой Черный человек!.. Я тоже читаю газеты. Когда умрет Ленин, эти хулиганы сначала растопчут Троцкого, а потом вспомнят и обо мне. Но бежать? Нет, не уговаривайте. Между прочим, вы не первый и даже не десятый, все вокруг вырядились в черные перья и принялись дружно каркать. Кстати, вы тоже в черном! Не обижайтесь, меня часто заносит, к тому же мы оба выпили… Ужасный коньяк! И лица тоже ужасные, и воздух, и страна. Вы заметили? Кроме фокстрота, здесь почти ничего нет, здесь жрут и пьют, и опять фокстрот. Только за границей я понял совершенно ясно, как велика заслуга русской революции, спасшей мир от безнадежного мещанства. А вы, Родион, предлагаете остаться?
— Да. Вы ничего не выиграете, станете тосковать, сильно пить, может, даже перестанете писать стихи. Зато будете жить — назло всем этим громилам и шарлатанам. Читать книги, думать, просто дышать воздухом. Радоваться, горевать… Жить! Переживете Ленина, Троцкого, Сталина, а в году этак 1960-м получите визу — и приедете домой, чтобы плюнуть на их могилы.
— Если бы вы были зеркалом, Родион, я бы бросил в вас тростью! Прямо в переносицу, чтобы вдребезги.
— Не поможет. Знаете, Сергей Александрович, когда-то мне казалось, что историю легко изменить. Достаточно знать расписание, время прибытия к следующей станции…
— Поезд — всего лишь груда грязного железа, его создал человек, и человек им управляет. Изменить же людей не сможет и Бог, даже если Он вправду существует. А еще есть Судьба — у каждого своя. Не согласны, Черный человек?
— Не согласен! Люди созданы по Его образу и подобию, значит, в их силах не только изменять миры, но и творить их. Я не верю в это, я просто знаю… Извините, Сергей Александрович, меня, кажется, тоже занесло…
— Прямиком в пустыню, на гору Искушения. «Тебе дам власть над всеми сими царствами и славу их…» Не выйдет, Черный человек! У меня есть Родина. А что вы можете мне предложить? Разбитое зеркало?
— Пожалуй… «Месяц умер, синеет в окошко рассвет…»
Общий план. Побережье Западной Африки.
Январь 1945 года.
Тот, кого звали когда-то Родионом Гравицким, привычным движением смял папиросный мундштук гармошкой, щелкнул зажигалкой, прикрывая трепещущий синий огонек от порывов ледяного ветра. Вдохнул горький дым, усмехнулся. Уже лучше. Прорвемся!
Подумал по-русски, а затем для верности повторил вслух:
1
Последнего поэта русской деревни (франц.).