Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 15

Постукивали ободья колес, лежала неподвижно Цыпа, может, уже и вовсе задохшаяся под непомерной тяжестью верхнего мешка. Трещал очередной залп у оврага, потом постукивали, добивая еще живых, выстрелы, болтала Райка, рассказывала о Минске, где улицы «как луга широтою», где «всё, небось, разбомбили, но что-то непременно и осталось». Толкал неровную тележку и старался слушать Михась. Потом Райка попросила глянуть, ровно ли губы подмазала…

Почти прошли. Полицаи у шлагбаума сменились, только мордатый остался. Но немцы сидели те же. Райка живо начала жаловаться мордатому, что дядька «по знакомству» за крахмал три шкуры содрал. Михась, чувствуя, что руки уж вовсе не слушаются, пропихнул тележку под шлагбаумную веревку. Тут молодой немец встал и что-то гавкнул. Михась от страха чуть тележку не выпустил, полицаи наперебой что-то объясняли немцу. Райка улыбалась. Немец кивал и тоже улыбался. Поманил пальцем, Райка заулыбалась еще польщеннее, небрежно махнула рукой Михасю — мол, не жди, проваливай…

…Стучали ободья, стучала в ушах кровь, заглушала и далекие выстрелы, и все на свете. Катил Михась тележку с поклажей, то ли живой, то ли мертвой…

…Роща придорожная была реденькой, через кювет протолкнуть тележку Михась не смог. Пока догадался, пока верхний мешок сдвинул, нижний на спину взвалил. Перенес, в кустах споткнулся, бухнулся на колени — мешок шлепнулся на траву вовсе безжизненно. Михась непослушными пальцами дергал завязку…

Цыпа была жива, даже дышала. Правда, глаза держала плотно зажмуренными, да и то сказать, крахмала на рожице было гуще некуда.

— Ох ты боже ж мой, — бормотал Михась чужие слова, пытаясь отчистить липкую детскую личину. Глаза Цыпа с трудом разлепила, и из них немедленно покатились слезы.

— Перестань, говорю, — растерянно приказал Михась. — И так не пойми на кого похожа. Мартышка африканская.

Цыпа беззвучно плакала, Михась пытался понять: что ж теперь делать-то? Сажать обратно в мешок и по дороге катить? А если полицаи догонят? Да и задохнется дитё в мешке — и так непонятно, как жива. А дальше? Домой ее везти? Маме как объяснить? Девчонку мама, конечно, пожалеет, но жить-то как? Цыпа, она и в крахмале — откровенно местечковая цыпа. В подвале ее прятать?

Ладно, умыть ее нужно, пока вовсе не заклеилась. На тележке бутылка с водой — Райка в дорогу прихватила.

— Сиди здесь. Сейчас водички принесу.

Михась достал бутылку, краюху хлеба и тут увидел неспешно бредущую по дороге фигуру. Райка… От сердца отлегло — ничего самому решать не нужно.

— Жива, что ль? — устало спросила Райка.

— Плачет. Чумазая — жуть.

Зашли в кусты — Цыпы не было. Мешок полупустой, рассыпанный крахмал…

— Вон она, — сказала Райка. — Вот же жуть живучая мышиная порода.

Девчонка забралась в гущу кустов, сжалась, на грязной худой спине вздрагивала ниточка позвонков.

Райка вздохнула:

— Сейчас напою чучелу, да опять в мешок запихнем. По дороге надежнее — гады по всей округе сейчас облавничают. Если ровиком[21] пойдем, точно поймают…

Шагали по дороге. Навстречу единственная подвода попалась, да двое знакомых плотников из Тищиц прошли. Полицаев не было. Райка морщилась и оправляла юбку. Михась помалкивал, так она сама сказала:

— Оголодал немчура. Пуговицу на жакетке оторвал, урод. Хорошо хоть молодой, скорый. А полицаи наши субординацию знают, не полезли, начальства застеснялись.

— Раиса, вот человек ты нормальный, но уж бесстыжая, спасу нет, — сердито сказал Михась.

— Да чего там, ты, Мишка, уж взрослый почти, — безразлично сказала Райка. — А мне ведь уходить теперь придется. Не в хату же к бабке мелкую жидовку тащить. Наши ордатьские мигом пронюхают, настучат.

— Да куда ж ты? — с ужасом спросил Михась.

— В Горецкий лес пойду, там вроде партизаны завелись, — Райка усмехнулась. — Вот они нам с Цыпкой обрадуются. А чего: нас только отмыть — барышни гарные.

Отмывали Цыпу у реки. Уже темнело, накрапывал дождик. Потом закутанная в жакетку девчонка сидела на мешке, грызла краюху и уже не плакала.

— Ну и ладно, — сказала Райка, — пойдем мы. В копнах за Овсяным лугом передохнем, а то вовсе замерзнет мой жиденок. Ты, Миш, мамку попроси — пусть к моей старухе зайдет, скажет, что я сразу до Минска подалась.





— Сделаем, — заверил Михась.

Пиджак и кепку он отдал девкам — старшая немедля нацепила кепку на голову Цыпке, подхватила «гриб иудейский» на руки. И ушли девицы.

Михась спрятал тележку и мешки в камышах и побежал домой. Мать поохала, наказала никому не говорить. Наутро с Володькой забрали тележку. Крахмал поделили по-честному: половину мама частями перенесла Райкиной бабке.

А саму Райку потом довелось встретить в Горецком отряде «Мститель», куда Михась ходил связным. Цыпка тоже там прижилась: говорить так и не начала, но шустрила при кухне, бегала с ложками и котелками. В начале 43-го Цыпку с другими детьми переправили самолетом на Большую землю.

Райка сгинула весной 43-го. «Мститель» выходил из блокады, раненых спрятали в землянке, завалив ветками. И Райка там осталась — голень у нее была осколком разворочена. Что с ранеными стало, никто не знал. Может, и чудо какое случилось. Взводный, с кем Райка жила, видно, сердцем к ней накрепко прикипел. Говорили, летом сам под пулемет поднялся. Может, и врут. Михась в те времена в Березенской бригаде застрял, сам не видел.

К западу идут, партизанские роты. Переправу взять, Красную Армию дождаться. Секрета нет — приказ перед строем огласили. Взять мост, и конец партизанской войне. Или нет у войны конца? Людей еще много, всех не добили.

Шагал Михась, а мысли чаще не вперед, а назад убегали. Отставали мысли, видать, ноги у них заплетались…

Как в тот вечер осенний все вышло, Михась вспомнить не мог. А может, не хотел. Память у человека — чувство не самое железно-стойкое. Чуть что, сразу гнуться и ржавчиной осыпаться начинает. Но шепот мамин помнился:

— Беги, Михась…

В дверь колотили, во дворе кто-то матерился. Михась, не думая — страх в мамкином шепоте все мысли мигом отшиб, — шмыгнул на цыпочках к лестнице в сенях. Хорошо, разуться не успел, вот пиджак и кепка так и остались висеть. На чердаке Михась ощупью обогнул стопу досок, сдирая ногти, повернул гвозди, удерживающие раму оконца. Внизу мама дверь отомкнула: гавкали на три голоса: хрипатый голос старосты Башенкова, его свояка, еще кого-то…

Михась выбрался на крышу, сполз пониже. Во дворе разговаривали, но здесь, с тыльной, в сторону огорода, стороны, было тихо. Ухватился за знакомую жердь, прибитую под стрехой, повис на руках… в последний миг заметил чужую спину в гороховом, перетянутом солдатским ремнем полупальто…

Полицай обернулся на звук падения — Михась чудом успел под забор откатиться.

— Э, хто здеся?

Сумрак спасал, тощий беглец проскользнул между штакетинами, застыл, уткнувшись в куст паречки[22] — пожухлая колючая веточка норовила ткнуть в глаз, а в двух шагах от беглеца топали тяжелые сапоги.

— Хведор, чего там?

— Та кошак, видать, — недоуменно ответил близкий Федор.

Спас Михася, прикрыл, реденький заборчик у родной избы. Беглец пополз в глубь огорода, за спиной остался дух табака, самогона и смазных сапог.

Пришли, вонючие, косолапые… Марципаново гадово семя.

Уползал Михась в щедрый ноябрьский сумрак и не знал еще, что сам гаденыш бессовестный. Мамку, сестру бросил. Может, и не тронул бы их Ларка. Тогда бы не тронул, может быть, позже… Месяц, два… — это ведь много…

Два дня отсиживался Михась в старой сторожке у кладбища. Страшно не было, вот холодно, это да. Володька притащил старый полушубок, чугунок еще горячей картошки. Но того тепла ненадолго хватило.

21

Ровик — овражек, низинка (местн.).

22

Паречка — красная смородина.