Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 14



– Опасно, – бормочет Освальд. – А сукатварь…

Он так и говорит слитно, «сукатварь».

– …а сукатварь жопу свою не хочет тащить в другой квартал. Значит, что-то у него тут есть. Что-то ценное. Гнездо. Или баба.

– Или морозильник, – слабо улыбается Пед.

Это он так шутит. Но Освальд все равно смотрит на него, как на идиота, и еще пальцем крутит у виска.

– А Трут говорит, – вмешиваюсь я, чтобы не было ссоры, – что видел в районе Марципановую Девочку.

Освальд оборачивается ко мне, скалясь, как бабушкин ротвейлер.

– Марципановых Девочек нет! – выплевывает он. – Это миф. Сказочка, чтобы пугать таких дурачков, как ты, Марио.

Я пожимаю плечами. Дурачок так дурачок. Бабка меня еще покруче обзывала. И где теперь та бабка?

– Решено, – говорит Освальд, вновь поворачиваясь к окну. – Идем на Сорок пятую по аллеям. Там в подвале макдачной должен быть яичный порошок. Берем пять ящиков, меняем на керосин. Если у Меняльщика нет керосина, отдаем порошок Индейцу, он нам свой огнемет занимает на день. Возвращаемся и мочим Отмороженного. Всем всё? Ну тады по коням.

Всю дорогу я думаю, какой это тупой, ля, план. Всю гребаную дорогу по мокрой улице, где под ногами хлюпает какая-то слизь и небо хмурится сквозь прорехи домов – результат армейской бомбежки, чтоб им не пить, не есть – я думаю о том, что в макдачную соваться не стоит. Маки самые скверные противники. Все дело в булке. На одну половину тебя положит, другой прихлопнет, и барахтайся потом, пока тебя переваривают заживо. А вся глотка забита майонезом и долбаными салатными листьями. Лепешки немногим лучше – облепят, обернут и задушат, будешь потом таким роллом. Ребята рассказывали, видели они потом эти роллы. Человек уже вроде и переварился, а вроде и стал частью этой фигни, а лицо они оставляют напоследок. Страшно аж до усрачки. Но страшней всего, конечно, Марципановая Девочка. С ней никакие долбаные роллы не сравнятся. У нее голубые леденцовые глаза и длинные когти из леденцов, и ими она вырывает человеческие сердца. А потом не жрет, а нанизывает на пики решетки, окружающей церковь на перекрестке 13-й и 22-й. И тех сердец там уже море. Их даже вороны не жрут. Может, потому, что церковные облатки сожрали всех ворон.

– А как думаете, – вдруг говорит идущий по правую руку Пед, хотя сейчас бы следовало помолчать, – почему, по вашему разумению, не ожил яичный порошок?

– Захлопни пасть, – кратко отвечает Освальд.

Он деловой. Весь – дело, весь – цель, у него в правом глазу так и светится: «пять ящиков яичного порошка», а в левом пробегает: «бак керосина или огнемет у Индейца». Наверное, это правильно – не думать о всякой фигне, когда на дело идешь. Поэтому Освальд надежный. А Пед – так, слизняк и дрянь. Но мне тоже интересно. Действительно, почему?

– Я думаю, – тихо, но упрямо продолжает Пед, поправив шотган на плече, – что все дело в рекламе. То есть, потом уже в рекламе, а сначала – в сказках и побасенках. Ну, понимаете, Джонни-Пончик – это же фольклорный герой, его все с детства знают. Понимаете, в фольклоре каждого народа он свой, ну, там, ирландский сбежавший пудинг, русский Колобок, норвежский блинчик, пряничные человечки…

Вот их поминать точно не стоит. Проклятые пряничники, гвардия Джонни-Пончика во время бунта. Освальд резко оборачивается к Педу, и на секунду мне кажется, что он сейчас врежет очкарику прикладом по зубам. Но сдерживается. Только головой качает, в том смысле, что «бывают же на свете такие придурки». Идем дальше. Пед бубнит:

– Все дело в том, что мы одушевляли еду. Понимаете, придавали ей личностные качества, а затем настала пора телевизионной рекламы, и тут уже просто пошел вал: шоколадные мишки, Милки-Вэи, Мистеры Пингви, говорящие йогурты, бутылки с Кока-Колой и Эм энд Эмсы… мы слишком в них верили, а вера творит чудеса, особенно детская вера…



– Сотвори чудо и захлопни пасть! – шипит Освальд. – Я что-то слышу.

Пед затыкается. Мы останавливаемся и стоим, навострив уши. И тут я тоже слышу откуда-то сверху: «Шлеп-шлеп-шлеп». Вот непруха! Отмороженный нашел нас первым.

Мы сидим за старой баррикадой из ящиков, столов и кроватей и нычимся. Посреди аллеи раскорячилась туша Отмороженного. Он похож на ком разноцветного теста, причем в тесте кипит своя жизнь – что-то там булькает и пузырится, и вот на поверхность, как кролик из шляпы, выкатывается розовый шарик глаза. Этим шариком Отмороженный шарит по аллее. Я громко сглатываю слюнки. Клубничное, самое мое любимое. Однажды бабка повела меня в кино. Я тогда был совсем птенец, от горшка два вершка, ничего не запомнил, кроме светящихся букв на фасаде, лотка с попкорном и трех шариков клубничного мороженого в вафельном стаканчике. Мороженое было жирное, сладкое, на языке так и таяло, а вафли приятно похрустывали… Может, это был бабкин день рождения. А может, и мой. Не помню.

Нычимся мы потому, что у нас есть только помповики, мой винтарь и ножи Освальда. А такой туше наши пули – что слону дробина: схомячит, выплюнет и не поморщится, а потом нас отморозит. Это у него быстро.

Отмороженный вертит башкой, или что у него там, с розовым шариком глаза. Он нас чует, но пока не знает, где мы точно. Перебивает собственная бананово-клубничная вонь. Освальд готовит ножи. Он свою жизнь задешево не продаст. Может, откромсает Отмороженному еще один лапоть. А что толку – тот новый выдавит.

Вот тварь как бы проседает и начинает то ли идти, то ли катиться к нам. «Шлеп-шлеп», – с него шлепаются разноцветные капли, оставляя на асфальте липкие следы. Наверное, по следам Отмороженного легко выследить. Только кому это в голову придет. Освальд крепче сжимает рукоять своего любимого тесака для рыбы с широким лезвием. Я тихо прицеливаюсь в розовый глаз, который все еще торчит из белой башки Отмороженного. «Шлеп-шлеп», – накатывает запах бананов, клубники и гнили, и тут…

Фффффффффффррясссссссссь! Струя пламени ударяет Отмороженному в спину. Тот замирает и медленно распадается пополам, и вторая струя – ффффффффрясссссссссь! – уже поджаривает левую половину. Но Отмороженный неслаб, быстро стекается, прыжками-скачками летит к пожарной лестнице и ловко, как огромный белый слизняк, течет по ней вверх, на крышу, где засела тройка Индейца. Их огнемет я по звуку отличаю. Оглядываюсь на Освальда. В одном глазу у него радость, потому что пронесло. В другом – неистовая злоба, потому что Индеец вперся на нашу охотничью территорию. Но с Индейцем мы разберемся позже. Пока – тикать вверх по переулку и к макдачной.

– Следы его видите? – хрипит Освальд.

Я киваю, глядя на розовые лужицы. Пед протирает свои очочки.

– Давайте по следам.

– Зачем? – тупо спрашивает Пед и даже бросает очки протирать.

– Затем, – шипит Освальд, – что там у него кладка. Нутром чую, он где-то икры наметал. А икринки, пока маленькие, брать надо. Потом вырастут, хрен их возьмешь. Отморозят тут всех к гребеням.

Я киваю. В словах Освальда есть логика. Как и всегда.

Мы идем по крышам. С той встречи, когда погиб Распиздяй, Отмороженный отчего-то полюбил крыши. Может, думает, что удобно на людей сверху прыгать. Если он вообще думает. Мы засекли липкий след на пожарке в полуквартале от баррикады, теперь бежим по мокрому гудрону, стараясь не потерять цепочку цветных луж.

Я оглядываюсь через плечо. Слева и внизу 22-я, моя родная. Еще несколько перекрестков – и будет мой дом, с верандой и даже с бабушкиным скрипучим креслом. Крыша веранды давно прохудилась, и клетчатый плед на кресле сгнил от дождей, а кости ротвейлера зарыты в саду. Мы его еще с бабкой съели. Когда зарывали кости, бабка сказала, что Бобби – это ротвейлер наш – отправился на небеса. Я подумал, зачем бы на небесах понадобилась старая вонючая псина, но промолчал. С бабкой не спорят.

С церковной крыши внизу с карканьем снялись облатки и полетели кормиться. Хорошо хоть, что нас не заметили. Были на ограде сердца или нет, я так и не рассмотрел.