Страница 42 из 61
Чего не может представить воображение, особливо живое и вместе уродливое! Почему не вообразить, например, черное — белым, круглое — четырехугольным, сумму всех углов в прямолинейном треугольнике меньше двух прямых и один и тот же определенный интеграл равным то π/4, то это ∞ ? Очень, очень может, хотя для разума все это непонятно» (Цит. по кн.: См и л га В. В погоне за красотой. М., 1968).
Стоп! Вот автор и попался. Разумом он называет все то, что ему понятно, а непонятное, по его мнению, недостойно внимания. Недоверие к воображению есть в конечном итоге недоверие к самой поэзии.
Примерно в то же время и с тех же позиций подвергалась яростным нападкам поэзия Пушкина и все его творчество. Обратите внимание: безымянный автор, ругая Лобачевского, в то же время явно намекает и на художественное творчество, в чем-то сходное с «воображаемой геометрией».
«За сим, и не с вероятностью только, а с совершенной уверенностью полагаю, что безумная страсть писать каким-то странным и невразумительным образом, весьма заметная с некоторых пор во многих из наших писателей, и безрассудное желание открывать новое...»
Дело в том, что к середине 30-х годов XIX века в обществе уже четко сформировалась пагубная для науки и литературы концепция простоты. Истинная наука не нуждается ни в каких сложностях, что уж говорить о литературе. От литературы требовались простота и польза. Это заблуждение не изжито и до наших дней. В сложности и отходе от здравого смысла упрекали Фета, Тютчева, Блока, Брюсова, Белого, Хлебникова, Маяковского, Вознесенского. А в наши дни обвинения такого рода обращены к поэтам метаметафорического направления, но об этом речь впереди.
О затравленности Пушкина в последние годы жизни мы знаем многое. И вовсе не сверху, а из самых что ни на есть демократических слоев прессы слышались упреки и обвинения в духе цитируемой рецензии на Лобачевского. «Подите прочь! Какое дело поэту мирному до вас»,— вырвалось у Пушкина не случайно. Меньше знаем о затравленности Лобачевского. Рецензия, я думаю, красноречивее всяких слов.
«Притом же, да позволено нам будет несколько коснуться личности. Как можно подумать, чтобы г. Лобачевский, ординарный профессор математики, написал с какой-нибудь серьезной целью книгу, которая немного принесла бы чести и последнему приходскому учителю? Если не ученость, то, по крайней мере, здравый смысл должен иметь каждый учитель; а в новой Геометрии не достает и сего последнего».
Вот атмосфера, в которой пересеклись параллельные пути Пушкина и Лобачевского.
Сегодня, когда наконец-то поколеблен миф о простоте Пушкина, есть все основания задуматься, какими глазами видел поэт вселенную.
Космос с его фундаментальными законами был всегда в центре внимания великого поэта. Одно из самых интересных философских стихотворений Пушкина «Движение» (1825), посвященное космосу, роднит его поэзию с новейшими представлениями о мире, возникшими на основе теории относительности А. Эйнштейна:
Движенья нет, сказал мудрец брадатый.
Другой смолчал и стал пред ним ходить.
Сильнее бы не мог он возразить;
Хвалили все ответ замысловатый.
Но, господа, забавный случай сей
Другой пример на память мне приводит:
Ведь каждый день пред нами солнце ходит,
Однако ж прав упрямый Галилей.
В этом стихотворении Пушкина предугаданы важные открытия современной науки, которая познает явления, недоступные человеческому глазу, спорит с обыденной очевидностью и побеждает ее.
Гениальный современник Пушкина Лобачевский впервые отказался от принципа наглядности, построив «воображаемую геометрию», где через одну точку можно провести бесконечное множество параллельных линий, вопреки «очевидной» геометрии Евклида. Многие тогда сочли этот отказ от очевидности чудачеством ученого. Не случайно Булгарин, травивший Пушкина, с таким же рвением печатал (вкупе с Гречем) пасквили на ректора Казанского университета Лобачевского.
Мы не знаем, о чем беседовали Пушкин и Лобачевский во время своей краткой и, видимо, единственной встречи в Казани (о факте встречи Пушкина с Лобачевским в Казани в 1833 году и беседе между ними см.: Колесников М. Лобачевский, М., 1965). Пушкин собирал материалы о Пугачевском восстании. Может, не прошел мимо его внимания бунт великого философа-математика против серой обыденщины, именуемой «очевидностью». Было очевидно, что земля плоская, а она оказалась круглой. Очевидна была геометрия Евклида, а геометрия Лобачевского оказалась более точной. Но никогда не станет для нас очевидным момент великого прозрения и в творчестве поэта, и в творчестве математика, и всегда мы будем помнить великие слова Пушкина: «Вдохновение нужно в поэзии, как и в геометрии». Конечно, Пушкин понимал разницу между физикой и поэзией. Вот его замечательные строки из «Подражаний Корану»:
Земля недвижна — неба своды,
Творец, поддержаны тобой,
Да не падут на сушь и воды
И не подавят нас собой.
«Плохая физика, но зато какая смелая поэзия!» — сказал Пушкин об этой картине мира. Но какова же вселенная Пушкина — действительно неподражаемая?
Пушкин на протяжении восьми лет писал в стихотворном романе картину вселенной, и если мы хотим понять его, то должны хоть на какое-то время увидеть небо его глазами. Мы должны научиться вместе с Татьяной Лариной
...предупреждать зари восход,
когда на бледном небосклоне
3везд исчезает хоровод,
и тихо край земли светлеет,
и, вестник утра, ветер веет,
и всходит постепенно день.
зимой, когда ночная тень
полмиром доле обладает,
и доле в праздной тишине
при отуманенной луне
восток ленивый почивает...
Этот «световой» портрет души Татьяны, созданный и» сияния звезд и рассвета, раскрывает и вселенную Пушкина.
Ведь и сегодня не всякий из нас, в ночи стоявший на дворе, видит ночную тень, «обладающую полмиром». Буквально такую картину впервые увидели лишь космонавты из окна космического корабля.
Пушкин смотрит на вселенную пристально и долго, поэтому она у него не бывает неподвижной.
Хоровод звезд — исчезает.
Край земли — светлеет.
Ночная тень — полмиром обладает.
Восток — почивает.
Роман насыщен движением света. В первой главе это мерцание свечей, фонарей, затем искусственный свет все чаще уступает место мерцанию звезд, тихому свету луны, ослепительному сиянию солнца. Вместе с Пушкиным погрузимся на время в эту стихию света. Вот образ Петербурга:
Еще снаружи и внутри
Везде блистают фонари...
Перед померкшими домами
Вдоль сонной улицы рядами
Двойные фонари карет
Веселый изливают свет
И радуги на снег наводят;
Усеян плошками кругом,
Блестит великолепный дом;
По цельным окнам тени ходят...
Но наступает момент, когда искусственный «веселый свет» бала растворяется в величественном сиянии белой ночи:
Когда прозрачно и светло
Ночное небо над Невою
И вод веселое стекло
Не отражает лик Дианы...
Далее картина ночной вселенной в восприятии Татьяны. После этого вселенная уже не покидает человека. Татьяна и луна неразлучны. При лунном свете пишет она письмо Онегину, вместе с луной покидает его кабинет после убийства Ленского. Но, пожалуй, самое удивительное в романе, когда бесконечное звездное небо и бег луны вдруг останавливаются в зеркальце Татьяны:
Морозна ночь, все небо ясно;
Светил небесных дивный хор
Течет так тихо, так согласно...
Татьяна на широкий двор
В открытом платьице выходит,
На месяц зеркало наводит;
Но в темном зеркале одна
Дрожит печальная луна...
Это неуловимое движение руки Татьяны, трепетное биение человеческого пульса, слитое со вселенной,— та вдохновенная метафора, которая отражает единство человека и космоса. Трепет Татьяны передается вселенной, и «в темном зеркале одна дрожит печальная луна». Роман «Евгений Онегин» расцвечен не цветом, а светом. Чаще всего свет романа — восход или заход солнца, отблеск свечей или камина, свет луны, мерцанье розовых снегов, звездное небо. Основная палитра романа — это серебристое свечение звезд и луны, переходящее в золотистый и алый свет камина или солнца. Роман как бы соткан из живого света. Цвет, не связанный с естественным свечением, в нем почти отсутствует. Исключение составляют лишь «на красных лапках гусь тяжелый» и ямщик «в тулупе, в красном кушаке», Свет пронизывает роман, составляя космический фон.