Страница 16 из 108
В носках и в нижней рубашке Ручеек сидел за столом, описывая студенческий быт фиолетовыми чернилами.
«Студенту Бабкину отказали в стипендии. Он пошел к бюрократу товарищу Паукову ударить кулаком об стол и спросить, на каком основании».
«Маруся, товарищ Булкина, активный работник, поджидала его у ворот с тем, чтобы посоветовать ему поступить на завод. Он встал к станку. Тем временем она разоблачила товарища Паукова и вышла замуж за Бабкина. Они венчались в загсе и оттуда пришли в университет — получать стипендию за три года».
Я вошел к Ручейку.
— А, — обрадовался он моему приходу, — ты? Хочешь, я прочту тебе новый рассказ.
Он прочел.
— «Студенту Бабкину».
— Ну, как, — спросил он — ничего?
— Не очень.
— Знаем мы вас, молодых попутчиков. Вам все не очень. Вот ты попутчик, хотя и притворяешься пролетарским писателем, состоишь в ассоциации. Знаю я твою повесть. О нас пишешь. Читал ты мне. Думаешь — фактическая проза. Ошибаешься — анекдотцы!
— Почему анекдотцы?
— Очень просто. Ты как рассуждаешь? В мире все люди чудаки. Эксцентрики. Не чудаки же и не заслуживают, чтобы о них писали. Студенческое общежитие, университет получается у тебя — клуб чудаков. Уткин — чудак. Замирайлов — чудак. Крапивин — чудак и сволочь. Незабудкин — чудак, арап, пьяница. Только Зоя и Лузин не чудаки. Но они и вообще не люди. Они у тебя не получились. Их нет! Может быть, только я не чудак? — застенчиво спросил он. — Но ты так мало обо мне пишешь. Пиши обо мне больше. Вот я тоже буду скоро писать роман (не этот, это рассказ). Из студенческой жизни. Вот это будет роман, так роман, не то что твоя повесть.
— Оставим в покое русскую литературу, — сказал я Ручейку с шутливым пафосом, — и пойдем шататься. Небо красиво. Луна красива. Ночные улицы прекрасны.
— Ночные улицы прекрасны, — повторил за мной Ручеек.
— Небо красиво. Луна красива. Ночные улицы прекрасны.
Брук подумал: «Нужно сказать ей что-нибудь оригинальное». И сказал:
— Я встретил гроб. Люди — очевидно, родственники — провожавшие покойника, весело смеялись. Многие из них были пьяны. Покачивались. И знаете, я позавидовал покойнику. Я подумал — хорошо бы, когда я умру, чтобы и меня похоронили так весело.
— Так хоронят, — сказала она, — только врагов.
— А разве неприятно, подумайте, иметь врагов? Во всяком случае приятней, чем друзей. Друзья по меньшей мере скучны.
— Послушайте, вашу философию, мне кажется, я слышала от кого-то миллион лет тому назад. Скажите что-нибудь свежее.
«Свежее, — подумал Брук. — Что она понимает под „свежим“. Не о политике же с ней?»
— Вы бываете, — продолжала она, — у наших современных поэтов? Как они вам?
— Бываю, — обрадовался он, — с Ручейком. Есть у нас тут такой беллетрист. Вот на прошлом собрании был. Понравилось одно своей непонятностью. Даже запомнил. Хотите, прочту?
— Прочтите.
Брук прочел, подражая в читке автору. Он даже вобрал щеки, сложил губы, потупил взор, как это делал автор.
Спутница покраснела.
И вдруг Брук вспомнил. И вдруг Брук спохватился: она — ее тоже звали Петровой — могла обидеться. Она могла принять на свой счет.
Как бы в подтверждение, она замолчала. Они прошли всю Восьмую линию, перешли мост Лейтенанта Шмидта, свернули на бульвар Профсоюзов. Она все молчала. Тогда он сказал, как будто ничего и не было, — тогда он сказал ей шутливым тоном:
— Если бы вы захотели, у вас есть основание меня ревновать.
— К кому? — оживилась она.
— Это секрет.
— Скажите. Если не скажете, я рассержусь.
Он взял ее под руку.
— К Великанову — вы его не знаете — приехала жена. Оригинальное создание. Великанов живет вместе с нами — со мной и Колей Незабудкиным. Ну, и оригинальное создание поселилось у нас же. В одной комнате… Так что мы имеем возможность наблюдать ее в течение дня и ночи. Она у нас под стеклом.
— Кто она? Откуда?
— Из Сибири. И странно, у ней совсем не русское имя. Помните, у Эренбурга?
— Жанна Ней, что ли?
— Может, и так. Пока я вам не скажу.
— Не трудно догадаться, что это за особа. Какая же нравственная женщина позволит себе жить в одной комнате с тремя мужчинами. Да еще с такими, как Незабудкин.
— Значит, вы меня приравниваете к Незабудкину?
— На основании ваших же слов.
— В таком случае я ввел вас в заблуждение. Действительно, в нашей комнате живет Жанна. Вы угадали! Но она не женщина. Она почти селедка.
— Селедка?
— Очень просто. Она рыба. Экспонат. И довольно странная рыба. Заходите — покажу. А здорово я над вами пошутил! Вы поверили. Вы приревновали меня. К кому? К рыбе. Я доволен.
— Охота же вам выдумывать такие глупости. Вы не обижайтесь. Я почти сожалею, что пошла с вами. Я могла провести время иначе.
Они остановились у кинематографа. Пришли. За билеты заплатил он.
На сцену выбежала балерина — протанцевать. Спела женщина. Мужчина сыграл на скрипке. Потом им показали украинскую картину из американской жизни.
«Под сенью небоскреба встретились ковбой с запорожскими усами и негр — помахать руками, посидеть в кабачке, покричать о мировой революции. Миллионер Гульд пил вино, глотал галушки, эксплуатировал рабочих и служащих. Вдруг на миллионера посыпались несчастья. У миллионера забастовал завод. От миллионера убежала жена. Но миллионер не пал духом. Он вернул жену, повесил негра, посадил на электрический стул рабочих. В это время из Советской России вернулся его сын, член партии. Он сагитировал отца. Они отдали завод рабочим, землю крестьянам. А сами полетели в Россию — строить социализм».
— Я против, — сказал Брук, — таких картин. Я читал много кинолитературы. И знаете — я не нашел здесь ни одного хорошего ракурса.
— Я так и знала. В вас нет чувства романтики.
И она пошла, мечтая: «Америка! Америка!»
На улице был туман. Дома теряли очертания. Улица постепенно становилась незнакомой. Огни висели в воздухе, как луны, фонарные столбы атрофировались. И окна светили без домов, как отражения в воде. Дома исчезли.
«Сейчас исчезнет весь город, — подумал Брук. — Останемся только мы. Она любит романтику. Хорошо, и ей скажу что-нибудь романтическое». И сказал:
— Вы никому, не расскажете? Туман располагает к конспирации. Я хочу доверить вам одну вещь.
— Никому! Никому! — встрепенулась она.
— В таком случае — я оппозиционер. Я троцкист. Меня не понимают. Мне не дает покоя даже моя собственная комната. Меня избегают товарищи. И подумайте — я страдаю за свои политические убеждения. А вы? Вы говорите, что я чужд романтике.
— Как это прекрасно, — сказала она. — Вы оппозиционер. Вас исключат из комсомола. Как это прекрасно. Я всегда думала… Вы мне всегда казались таким романтичным.
Она снова взяла его под руку. Закрытые туманом, они шли по набережной.
Он сказал:
— Кажется, никого нет.
— Ни души.
Он спросил:
— Я не умею ухаживать. Что вы мне сделаете, если я вас поцелую?
Она ответила:
— Вы такой эксцентричный. Настоящий оппозиционер.
И вот открылась Голландия. Рассеялся туман. Голландия была под ногами. Мы по ней шли. Улица развернулась. Готические очертания дворцов, неясные как тени, приблизились. Отодвинулась река. Удалялся мост. Он становился неопределенным, линии ферм фантастическими. Внезапно улица воспламенилась. Прошел трамвай. Улица цвела. Мы отразились в лужах вместе с фонарями. Дворцы продолжались. Все еще была Голландия.
— Ночные улицы прекрасны! — декламировал я. — Луна красива!