Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 75 из 83



— И он поведал вам о каких-то там затруднениях? — спросил Брэдфилд.

— Он хотел узнать насчет нового закона, — ответил Прашко, все еще продолжая ухмыляться.

— Закона об истечении срока давности?

— Вот именно. Хотел узнать про закон.

— Применительно к определенному случаю?

— Почему к определенному?

— Просто я вас спрашиваю.

— Мне показалось, что вы имели в виду какой-то определенный случай.

— Значит, он интересовался этим вообще, с чисто юридической точки зрения?

— Разумеется.

— С какой стороны и кому могло это пойти на пользу, хотелось бы мне знать? Никто из нас не заинтересован в том, чтобы выкапывать из могилы прошлое.

— И это правильно, вы так считаете?

— Это — здравый смысл, — сухо сказал Брэдфилд, — что, как я полагаю, должно иметь в ваших глазах больше веса, чем любые мои заверения. Так что же хотел он знать?

Теперь Прашко говорил, взвешивая каждое слово.

— Он хотел понять причину. Хотел понять внутренний смысл. Тогда я сказал ему: это не новый закон, это закон старый. Он должен положить конец некоторым вещам. Каждая страна имеет свой последний суд — место, дальше которого уже идти некуда. Правильно? И в Германии так же точно должен быть конечный день. Я разговаривал с ним, как с ребенком — он ведь до черта наивен, вы это знаете? Блаженный. Я сказал: «Слушай, ты проехал на велосипеде без фонаря, так? Если по прошествии четырех месяцев это не будет обнаружено, ты чист. Если ты совершишь не предумышленное убийство, тогда это уже не четыре месяца, а пятнадцать лет, если убийство с заранее обдуманным намерением — двадцать лет. А если это предумышленное убийство, совершенное нацистом, — срок еще больше, добавляется дополнительное время». Они ждали несколько лет, прежде чем начать отсчитывать до двадцати. Если они не поднимают дела, обвинение теряет силу. Я сказал ему: «Слушай, они валяли с этим дурака, пока все едва не отошло в область предания». Они вносили поправки, чтобы угодить королеве, они вносили поправки, чтобы угодить самим себе; сначала они начинали исчислять с сорок пятого, затем с сорок девятого, а теперь уже пересчитали все заново. — Прашко развел руками. — Ну и тут он принялся на меня кричать: «Какого черта вы делаете неприкосновенную святыню из этих двадцати лет!» «Никто не делает никакой святыни из двадцати лет. Никто ни из чего не делает святыни, будь все трижды проклято. Но мы состарились. Мы устали. Мы вымираем». Вот что я ему сказал: «Не знаю, что ты забрал в свою дурацкую башку, только все это бред. Все всегда идет к одному концу. Моралисты говорят, что это нравственный закон; другие говорят, что это целесообразность. Послушайся меня, я твой друг и я, Прашко, говорю тебе: это факты, это жизнь, и нечего валять дурака!» Тогда он разозлился. Видали вы когда-нибудь, как он злится?

— Нет.

— После обеда я привез его сюда обратно. Мы все еще продолжали спорить, понимаете? Всю дорогу, пока ехали в машине. Потом сели за этот столик. Вот как раз сюда, где мы сейчас сидим. «Может быть, мне удастся получить новую информацию», — сказал он. А я ответил: «Если ты получишь новую информацию, забудь о ней, потому что ты все равно ни черта не добьешься, только понапрасну потратишь время. Ты опоздал. Это закон».

— Он, случайно, не намекнул, что уже получил эту информацию?

— А он ее получил? — сразу же спросил Прашко.

— Не думаю, чтобы она существовала.

Прашко медленно кивнул, теперь он все время смотрел на Брэдфилда.

— Так что же произошло потом? — спросил Тернер.

— Ничего. Я сказал ему: «Ладно, ты докажешь непредумышленное убийство — в этом случае ты уже опоздал на несколько лет. Ты докажешь убийство с заранее обдуманным намерением — в этом случае ты тоже опоздал уже с декабря. Так что катись к такой-то матери». Вот что я ему сказал. Тогда он схватил меня за руку и зашептал, словно какой-то выживший из ума изувер: «Ни один закон не может измерить то, что они сотворили. Ты и я, мы с тобой это знаем. В храмах проповедуют: Христос был рожден непорочной девой Марией и на светящемся облаке вознесся на небо. И миллионы людей верят в это. Ты знаешь, каждое воскресенье я играю в часовне на органе и слышу эти проповеди». Это правда?



— Да, он играл на органе в часовне, — сказал Брэдфилд.

— Бог ты мой! — искренне изумился Прашко. — Лео в часовне?

— Да, на протяжении многих лет.

— Ну, и потом он понесся дальше: «Но мы с тобой, Прашко, ты и я, мы в свое время видели живых свидетелей дьявольского зла». Вот что он сказал. «Не на вершине горы, не во мраке ночи, а там, на равнине, где стояли мы все. Мы — в особом положении.А теперь все это повторяется снова« .

Тернер хотел что-то сказать, но Брэдфилд остановил его.

— Тогда я разозлился, черт побери, и сказал ему: «Ты брось разыгрывать передо мной Христа-спасителя. Перестань вопить о нюрнбергской справедливости на века — она длилась четыре года. Закон по крайней мере дал нам хотя бы двадцать лет. Да и кто навязал нам этот закон, в конце-то концов? Вы, англичане, могли заставить нас изменить его. Когда вы все передавали в наши руки, вы могли сказать: эй, вы, чертовы немцы, занимайтесь правосудием, разбирайте преступления в ваших собственных судах, выносите приговоры в соответствии с вашим уголовным кодексом, но сначала аннулируйте закон. Значит, вы были соучастниками: и теперь вы — соучастники. Только теперь со всем этим покончено навсегда. Да, черт побери, со всем этим покончено». Вот что я ему сказал. А он только все глядел на меня и повторял: «Прашко, Прашко».

Он вынул из кармана носовой платок, вытер лоб, потом рот.

— Не обращайте внимания, — сказал он. — У меня нервы не в порядке. Вы знаете, что такое политики. Я сказал ему, когда он стоял и таращил на меня глаза, я сказал ему: «Это моя страна, ясно? Если что-то еще колотится у меня в груди, так оно принадлежит этой стране, этому борделю. Я сам не раз удивлялся — почему? Почему не Букингемскому дворцу? Почему не цивилизации кока-колы? Но это моя родина. И это то, что ты должен для себя найти, — родину, а не просто, черт побери, посольство». А он все продолжал таращить на меня глаза. Я и сам, думал, спячу, говорю вам. Я сказал ему: «Ладно, предположим, ты найдешь доказательства. Скажи мне, к чему все это: преступление совершил в тридцать лет, наказание получил в шестьдесят? Какой в этом смысл? Мы все уже старики, — сказал я ему, — и ты, и я. Знаешь, чему учил нас ГЈте: никто не может наблюдать заход солнца дольше четверти часа». А он сказал мне: «Все начинается сначала. Погляди на эти лица. Прашко, прислушайся к речам. Кто-то должен обуздать этого негодяя, иначе на нас с тобой снова нацепят бирки».

Первым заговорил Брэдфилд:

— Если бы он обнаружил доказательства, чего, как мы знаем, ему сделать не удалось, как бы он тогда посту пил? Если бы он не искал их, а уже ими обладал, что тогда?

— О господи, говорю же вам: он бы совсем ополоумел.

— Кто такая Айкман? — спросил Тернер, прерывая затянувшееся молчание.

— О чем вы, приятель?

— Айкман. Кто они — мисс Айкман, мисс Этлинг и мисс Брандт? Он был помолвлен с Айкман когда-то.

— Просто женщина, с которой он жил в Берлине. А может, это было в Гамбурге? А может, и там и там. Черт, все стал забывать, все на свете. Слава тебе господи, а?

— Что с ней сталось?

— Понятия не имею, — сказал Прашко. Его сощуренные глазки на темном лице казались трещинами в коре старого дерева.

Два бледных лунообразных лица продолжали вести наблюдение из своего угла, две пары бледных рук покоились на столе, словно на минуту отложенное в сторону оружие. Громкоговоритель выкрикнул имя Прашко: фракция ждала его появления.

— Вы предали его, — сказал Тернер. — Вы натравили на него Зибкрона. Вы предали его со всеми потрохами. Он многое раскрыл вам, а вы предупредили Зибкрона, потому что вам хочется забраться повыше.

— Спокойнее, — сказал Брэдфилд. — Спокойнее.

— Вы — вонючий подонок, — прошипел Тернер. — Вы убьете его. Он сказал вам, что получил доказательства, открыл вам все и просил у вас помощи, а вы натравили на него Зибкрона, чтобы тот расправился с ним. Вы были его другом, и вот что вы сделали.