Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 36 из 89

Нетрудно понять мое душевное состояние: первый раз в жизни мне приходилось уезжать далеко от родного дома.

Почти две недели мы прожили в вагоне. Подъезжая к большим станциям, мы уже заранее готовились к встрече. Так оно и было. Как только поезд приближался к платформе — в морозном воздухе неслись звуки оркестра. Потом мы попадали в дружеские объятия совсем незнакомых людей, которые говорили нам какие-то очень сердечные слова и передавали письма и посылки для бойцов-дальневосточников. К концу нашего путешествия вагон был настолько завален ящиками и мешками, что, пробиваясь из одного купе в другое, мы карабкались точно по горам…

Я не буду описывать наше пребывание в ОКДВА — это особая тема, и, вероятно, я к ней когда-нибудь вернусь. Скажу лишь, что на Дальнем Востоке в боевой обстановке я впервые увидел человека с ружьем и понял, что он достоин самого высокого уважения, ибо он всегда начеку и, если находятся охотники до наших земель, он принимает первый бой и нередко отдает самое ценное — жертвует своей жизнью.

Вместе с ленинградскими рабочими я побывал тогда почти на всем огромном фронте со стороны Забайкалья. Я был свидетелем сокрушительного удара, который нанесла наша армия китайским войскам генерала Ляна. Увидел я также и В. К. Блюхера и еще малоизвестного командира Пятой отдельной кавалерийской бригады К. К. Рокоссовского. Об этом я писал в «Ленинские искры». Это была моя первая газетная школа. С тех пор я втайне хранил мысль стать военным, но не меньше хотелось быть журналистом. Не знал я, что в конечном счете можно совместить оба желания.

Много позже я окончил Институт журналистики имени Воровского и, решив специализироваться в области военной журналистики, пошел работать в газету «Красная звезда» Ленинградского военного округа — в «Звездочку», как любовно называли ее читатели. По сравнению с «Красной звездой», выходившей в Москве, наша «Звездочка» была в два раза меньше по формату, а в остальном, мне кажется, она не уступала своей старшей сестре.

Мне посчастливилось оказаться под началом многоопытного редактора бригадного комиссара Петра Петровича Матюхова. И потом мне везло на редакционное начальство, но этот человек оставил особый след в памяти.

Он выглядел моложаво, хотя уже прошел гражданскую войну. Многое поражало в нем, начиная с внешности. Защитная гимнастерка с твердым накрахмаленным воротничком, узкая полоска белоснежных манжет, ромбик в красной петлице и тонкое, благородное лицо с густой золотистой шевелюрой, зачесанной назад. Голос у него был спокойный, негромкий, хотя и требовательный. И со всем его обликом как-то очень удачно сочетался ясный, деловитый стиль работы. Он дорожил временем и не любил длинных летучек, бесконечных словопрений. Он был враг горячек и штурмовщин. Жизнь в редакции протекала плавно и организованно, без суеты.

Особо хочется сказать о его внимании к нам — молодым журналистам. Конечно, он и сам когда-то ходил в молодых и, вероятно, не забыл это время. Он был к нам строг, требователен, но сколько же терпения, сколько такта проявлял в разговоре по поводу материалов — удачных и чаще всего неудачных! После разговора с ним мы уходили не побитые, а окрыленные новыми мыслями, которые с душевной щедростью выдавал нам редактор. И хотелось не ударить в грязь лицом перед таким человеком…

Петр Петрович Матюхов пережил немало горьких дней. Он и поныне живет в Ленинграде. Конечно, постарел малость, а в остальном остался таким, каким был в тридцатые годы…

Итак, осенью 1941 года наш дом заметно опустел, но в тишину нашей квартиры ворвалась новая струя жизни.

В эту пору мои друзья — флотские писатели еще не были определены на казарменное положение. Вишневский и Тарасенков согласились поселиться у меня. Мое семейное гнездо им сразу приглянулось — есть диваны, белье, электрический чайник, посуда и, главное, телефон. Что еще нужно?

Они привезли свои скромные чемоданчики и начали устраиваться…

В блокадных дневниках Вишневского часто встречаются записи: «Дома, на Фонтанке…», «В холостяцкой квартире Михайловского…».

Мы с Толей Тарасенковым размещались в детской. Комично было видеть по утрам длинного Тарасенкова в маленькой кроватке моей дочери Киры. Ноги его висели, как две оглобли… Непритязательный Толя вполне этим довольствовался и на все мои предложения переселиться на диван деликатно отказывался:



— Мы и так тебя стеснили. Я знаю, как важно спать в своей постели… — отговаривался он.

Толя просыпался раньше всех — его ноги уставали свисать. Большой знаток поэзии, он в ту пору и сам писал много стихов, печатал их во флотской газете и даже издавал отдельными сборниками. Он сидел тихо, и только слышался скрип пера. За ним поднимался я. И вскоре из-за стеклянной перегородки доносился голос Вишневского. «Ребята, посмотрите, пожалуйста, там тарахтят какие-то мотоциклы. Узнайте: это наши или немецкие?» — шутил Всеволод Витальевич, прекрасно зная, что в это время Петр Дмитриевич Иванов уезжает на работу…

Вишневский мог пошутить, но в нем жила твердая уверенность, что в критические сентябрьские дни, сорвав штурм Ленинграда, мы уже выиграли победу. Сам он не жалел ничего, в том числе и себя самого, ради того, чтобы наш народ уничтожил фашизм. Разве не об этом напоминают страницы дневника, подобные исповеди:

«Со времен XIII века — нашествия орд не было таких напряженных трагических дней! А история шагает неумолимо, не считаясь с жертвами, индивидуальными судьбами и мечтаниями…

Верю в невероятную выносливость нашего народа, в его силу, стойкость, напористость…»

«Россия мне бесконечно мила! Она трогательно чиста… И у меня состояние духа чистое, решительное: придется идти с автоматом, с винтовкой — пойду… Ничего не жаль, пусть все потеряется — вещи, дом, архив, рукописи и прочее. Все пыль, только бы удержать врага! И мы уж с Гитлером рассчитаемся! Узнает он силищу советского народа. Мы добры, чисты, но с врагами — круты…»

Нас не забывали братья писатели Александр Крон, Всеволод Азаров, Александр Зонин… По утрам на пороге появлялась маленькая женщина с упрямым волевым лицом и огоньком в глазах — родственница Вишневского Нина Кравец. В эту пору она командовала плодоовощной базой, находившейся наискосок от нашего дома — внутри Апраксина двора.

Нина присаживалась на кончик стула, закуривала папиросу и обращалась с одним и тем же вопросом:

— Что нового? Рассказывайте…

Вишневский рассказывал об обстановке.

Нина слушала не перебивая, а затем с грустью сообщала:

— А овощей-то у меня на базе недели на две — не больше. Что будем делать — не представляю. Голодать будем…

Увы, ее прогнозы скоро начали сбываться. Голод подкрадывался незаметно. Поначалу мы ходили в столовую Дворца пионеров и обедали по талонам, но еще не были нормированы конфеты, шоколад и другие деликатесы. Скоро все это пропало, буфет закрылся, остались пустые полки. Затем и столовая приказала долго жить; на ней появился увесистый замок, и мы вынуждены были питаться по аттестату в воинской части. Правда, экономная и предусмотрительная моя теща, Мария Захаровна, оставила кое-какой НЗ. Она, работница, кузнец Балтийского завода, хватила горя, в девятнадцатом году переживала голод со своей большой семьей и хорошо знала, что такое лепешки из жмыхов или суп из столярного клея. Больше всего в жизни она боялась повторения такой беды. И не могла равнодушно видеть, когда недоедали хлеб, собирала кусочки, огрызки, сушила и прятала в мешочки, висевшие за большим дубовым буфетом. Там же она оставила немного сахару и макарон. Мы, вернувшись с фронта, как правило, голодные, «аки шакалы», быстро разводили примус, варили макароны и согревали чай… Но однажды, вернувшись, мы застали на столе записку: «Была. Взяла сахар и макароны. Не обидела ли?» Я узнал руку моей тетки — старого зубного врача, которая до семидесяти шести лет стояла у зубоврачебного кресла, а теперь людям было не до больных зубов. Мы, конечно, на нее не обиделись, но Вишневский не забыл ее и уже после войны в письмах осведомлялся: что делает тетя «не обидела ли?». Под этим именем она вошла в историю наших блокадных лет…