Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 51 из 72

Я перебирал пальцами, пытаясь сшевельнуть осколочки, но они от движения впивались еще надежнее, и я наконец не выдержал:

— Вы шагайте, шеф, я чуточку подзадержусь.

Вениамин Петрович, который, видимо, все еще переживал недавнюю драму, вздрогнул и крепко схватил меня за руку:

— Вам плохо, да? Голова, да? Спокойней, спокойней, вы присядьте!..

Вот уж никогда не полагал, что голос шефа может быть таким заботливо-испуганным, а взгляд — умоляющим. Хотя после случая на шивере я кое в чем и пересмотрел свое отношение к В. П., тем не менее в такой сверхчеловеческой крайности его не представлял. К тому же, на шивере была Элька, какая никакая, а особа иной породы, и заботу о ней шефа можно объяснить двоякими мотивами… Здесь же… Впрочем, обстоятельства и тогда и теперь были из ряда вон, а человек, как известно, именно в таких обстоятельствах и являет свое подлинное нутро. В общем, как бы там ни было, искреннее волнение В. П. меня растрогало, и я спешно его успокоил:

— Совсем не то, что вы думаете, шеф. В моих кедах филиал камнедробилки. Это меня не устраивает. Поэтому — наведу порядок.

— Ну, слава богу. Я думал — голова… Лично у меня голова кружится как раз на спуске. На подъеме смотришь вверх, и это отвлекает, а вот спуск — совсем другое дело.

— Так чего ж вас, извините, занесло?

Я хотел сказать «понесло», но в последний момент смягчил выражение. Шеф пожал плечами:

— Производственная необходимость.

— Бодал бы я такую необходимость.

— И зря. Для меня в этом отношении образец — Менделеев.

— Это когда он с воздушного шара солнечное затмение наблюдал и при этом чуть не гробанулся?

— Гробануться может сорвиголова, лихач. Ученые — погибают.

Честно говоря, для меня важен в таком случае итог. А как он будет называться: «дал дуба» или «преставился» — не суть главное. Однако, чтобы не расстраивать шефа лишний раз, я промолчал. Он, бедолага, и так много пережил за последние несколько дней.

Я молча сел, молча переобулся, и так же молча мы благополучно добрались до подножья Журавлиной. Ко времени нашего прихода Матвей уже успел выстирать и выжать носки. Теперь они в неподвижном солнечном воздухе неподвижно висели на ветке жимолости. Матвей лежал на спине, заложив руки под голову, и смотрел на коршуна. Когда мы уселись, лениво повел бровями:





— Могучая птица!

— Да что ты, Матвей? Что ты говоришь? Разве так можно? — ужаснулась Элька.

— Можно, — жестко оказал Матвей. — Помогают человеку в беде. А когда беда прошла, мой дом — моя крепость.

Элька отвернулась и заплакала.

Теперь Элька плывет на другом плоту. С Матвеем плыву я, потому что, когда Элька попросила меня поменяться, я сказал, что мне все равно.

Плыть нам осталось недолго, я уже слышу, как лают собаки. За этим поворотом откроется Кайтанар. Если не за этим, то за следующим наверняка.

Однодневка

Зое, жене

Не работалось.

Виталий Леонтьевич аккуратно положил логарифмическую линейку, приподнялся, бесшумно отодвинул стул. Легонько потоптался, разминая не успевшие еще затечь ноги, бесцельно прошелся по кабинету. Его одолевала жажда деятельности, и он готов был заняться любимым делом — пилить дрова, строгать доски, подбивать ботинки, наконец. Все, что угодно, кроме расчетов. К ним душа не лежала никак.

Остановившись возле окна, Виталий Леонтьевич равнодушно стал созерцать уличную жизнь. Как всегда бывает при беспредметном наблюдении, вначале ему бросились в глаза детали наиболее крупные и яркие: строящийся кирпичный дом, который непонятно быстро дорос до четвертого этажа, башенный кран с вытянутой над зданием стрелой, неподвижные в безветрии тополя. Потом увидел он разноцветные коробочки автомобилей, которые с высоты седьмого этажа казались заведенными игрушками. Заведенными игрушками казались и ребятишки, гонявшие палками не разберешь что: то ли мячик, то ли консервную банку. Виталий Леонтьевич с шутливой грустью подумал о школьных каникулах — три беззаботных месяца. Целых три. Только представить… На что у него детство прошло трудным — больная мать, неуряды с отцом, постоянная забота о том, как бы перебиться на следующий день с едой, но и для него каникулы были отрадой. Даже для него, пожалуй, больше, чем для других. Потому что от всех иных хлопот на это время отпадали школьные. Школьные отпадали, но и без них обязанностей оставалось достаточно. Черт возьми, когда же все-таки человек бывает по-настоящему свободен? С младенческого возраста его обременяют ответственностью и с течением лет она все нарастает и нарастает. Что бы человек ни делал, кажется, все делает не так. Придет он, маленький, в гости, сядет за стол, мать толкает под бок: не так! Вилку взял не так, ложку — не так, играть стал — не так, взрослым мешаешь. Вот, точно. Играли ребятишки, играли, никого не трогали, так ведь нет. Смотрите, пожалуйста, подошел к ним милиционер, выговаривает что-то. Ну, ясное дело, на улице играть опасно. На улице опасно, во дворе негде: Ребятишки — не взрослые. Это тем хватает десятка квадратных метров. Сядут за стол и козлят. А ребятишкам бегать надо.

«Однако при чем здесь ребятишки?» — Виталий Леонтьевич осадил двинувшиеся не в ту сторону мысли и отошел от окна. — «Не работается, надо заставить себя. Вдохновение можно прождать всю жизнь. Мужчина должен уметь заставлять себя делать необходимое в любых условиях. Главное — переломиться. Не все нужное — приятно. Се ля ви». Мысли стали правильными, и под их влиянием Виталий Леонтьевич направился к столу и уже взялся было рукой за стул. Но в нерешительности остановился. Стоп, что-то вчера Валентина говорила насчет выключателя на кухне. Да нет, не Валентина, сам он почувствовал, что пахнет горелой резиной — специфический противно-горьковатый запах — и запретил жене пользоваться выключателем, пока сам его не посмотрит. Вчера посмотреть времени не было.

Выключатель в самом деле оказался неисправен: ослабли соединения на клеммах и провода при включении нагревались докрасна. «Так и до пожара недолго», — подумал Виталий Леонтьевич, обрадовавшись отвлекающему занятию. Перебрал прибор, зачистил надфилем клеммы, подобрал новые винтики, поставил выключатель на место. Тут же вспомнил, что прикрепленная к стене предохраняющая дощечка тоже подгорела. Вырезал кружочек, тщательно отшлифовал его напильником, снял выключатель, все приладил снова. Когда делал эту, наполовину лишнюю работу, старался сосредоточиться на том основном, чем ему надлежало заняться — на расчетах поточной линии. В голове мелькали отдельные цифровые сочетания, выкладки, но в стройный ряд, как ни старался Виталий Леонтьевич, не укладывались.

Не укладывались и только. Когда, кончив с выключателем, принудил себя сесть за стол и напрягся до одеревенения, получилось совсем плохо. Цифры вдруг закачались, тронулись с места, зачастили, зачастили и слились в лихой круговерти. «Ах ты, сукин сын, комаринский мужик… Ах ты, сукин сын, комаринский мужик…» Виталий Леонтьевич тряхнул головой и закрыл глаза, отгоняя наваждение. Но стало совсем нестерпимо. Помимо воли он сам зашевелил губами и стал подпевать цифрам. Показалось, что все вокруг зашумело, задвигалось в нарастающем ритме. Виталий Леонтьевич резко открыл глаза и испуганно провел взглядом по вещам. Все они находились на своих местах, были покойны, уютны и привычны. На журнальном столике лежали вчерашние газеты, которые он еще не успел проглядеть, на полках теснились книги, кульман с прикнопленным чистым ватманом стоял у окна, твердо уперев в пол три надежных ясеневых ноги. Левее кульмана, на стене висела репродукция «Домика в горах» Кюрбе. Прежде это место занимали левитановский «Омут» и шишкинская «Корабельная роща». Но «Омут» всегда казался Виталию Леонтьевичу очень умиротворенным, а «Роща» излишне величавой. «Домик» был тем самым, что воспринимало и соединяло в себе оба этих качества. Официального толкования этой картины Виталий Леонтьевич не знал, да оно его и не интересовало. Он истолковал картину по-своему: «Жизнь властвует над миром, повседневность соседствует с величием и не огорчается таким соседством. Не только не огорчается — привыкает к нему и в конце концов перестает замечать».