Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 48 из 72

«Так нельзя, — сказал бес любопытный, — в таких случаях с плеча не рубят. И вообще это называется провокацией». «Можно, — ответил лукавый. — Если обстоит так, как мы решили, то все можно».

Видимо, обстояло именно так, потому что Вениамин Петрович смутился и пробурчал что-то совершенно невразумительное. При этом он даже не взглянул на Эльку, и это дало ей повод переспросить, уже полуутверждая:

— А все-таки? Вот и сейчас. Я, конечно, понимаю… ну, что случилось… Но нельзя же так. Все, слава богу, обошлось. Теперь мы битые. А за одного битого двух небитых дают. Вы, наверное, на Матвея обиделись?

— Только этого мне недоставало.

Помолчали. Элька, которой речной холодок чуть ознобливал спину, подвинулась к костру, помешала ложкой в котелке, от которого шел негустой еще запах распаренной каши. Вениамин Петрович заботливо спросил:

— Вы не озябли? — И тут же непонятно почему сказал: — Ничего… Через сутки наша аргонавтика кончается. По моим расчетам, завтра к вечеру — Кайтанар. Если, конечно, все благополучно.

— Жалко, — сказала Элька. — Я бы еще плыла. Только не так.

— А как?

— Чтобы совсем-совсем свободно. Плыть и ни о чем не думать. Чтобы ни забот никаких не было, ни переживаний, ну ничего-ничего. Берега. Река. И еще — небо. Я когда закрою глаза, мне кажется, что небо лежит на горах и за этими горами пустота. Черная, глубокая пропасть, куда девается все: и река, и горы, и день, который прошел, тоже скатывается в пропасть.

— Это верно, — серьезно сказал Вениамин Петрович. — Каждый день скатывается в пропасть.

— Да не так, — с досадой сказала Элька. — Совсем не так он скатывается. Не то что прошел — и нету. Он спускается медленно-медленно. И укладывается рядом с другими. На что-то теплое и мягкое. И если захочется, его можно достать. Можно сказать: «Вернись, день!» И он вернется. И сегодня тебе будет так же хорошо, как было вчера, позавчера… всегда, всегда будет хорошо.

— Если бы…

— Ой, какой же вы, прямо… Вы все понимаете буквально. Нельзя быть таким рационалистом.

— Выходит, можно.

— Вы знаете, на кого похожи? На двустворчатую раковину. Нет, даже не на раковину. Та хоть когда-то приоткрывается. А вы — как орех: всегда в скорлупе. Вы не такой, понимаете, не такой. Все вы на себя напускаете. Я вижу. Я же вижу…

— Чего вы добиваетесь? — тихо спросил Вениамин Петрович. — К чему вообще весь этот разговор?

— Я не знаю, — так же тихо ответила Элька. — Просто само собой получилось. Вы только не обижайтесь на меня.

— Это за орех-то? Зачем же обижаться на откровенность? К тому же орех — это не так плохо.

— Хорошего тоже мало.

— Понимаете, Эльвира Федоровна, я на эту тему никогда ни с кем не разговаривал. Даже с женой… Может быть, это одна из причин того, что мы разошлись…

Но я просто никогда не ощущал необходимости никому объяснять себя. Я есть такой, какой есть. Таким меня и принимайте… Или не принимайте.

— Так имеют право поступать только очень большие люди. Им все прощается.

— Так надо поступать всем. Люди должны пожинать плоды твоего труда, при этом они не должны видеть твоего пота. Пот — только для тебя. Людям — радость твоей работы. Радость отдачи, если хотите. Издержки не в счет.

— Но ведь нельзя все отдавать, надо что-то и себе оставить.

— Себе? Когда Пушкин написал «Бориса Годунова», он воскликнул: «Ай да Пушкин, ай да сукин сын!» Вот это и есть — себе. Себе-то и остается самое дорогое: восторг творчества. Когда что-то сделал — и чувствуешь, понимаешь, что получилось здорово.

— Не все — творцы.

— Это как же так?





— Ну да, если верить газетам…

— Это вы бросьте. Поэт в стихах, в письмах ссылается на посетившее его вдохновение. А если сказать проще: не вдохновение, а настроение? Слесарь, допустим, не сочиняет по этому поводу од и сонетов. Он работает. Сегодня без настроения, завтра — с настроением. И когда с настроением — подковывает блох. Куда иному поэту до его творчества! Но слесарь не может изложить свое рабочее вдохновение на бумаге, а поэт — может, тем и пользуется.

— В общем-то, не ново.

— А что ново? Ну скажите, что ново? Немало из того, что мы считаем новым, всего-навсего забытое старое. Все умные мысли давным-давно высказаны. Мы их просто варьируем. И иногда, по незнанию, считаем своими.

— Вот с этим я не согласна.

— Не знаю, не знаю. Но я, по крайней мере, ни от кого не слыхал — я, понятно, беру область житейскую, науки не касаюсь — мыслей, которые в той или иной форме не доходили до меня раньше. А вообще-то, давайте оставим этот разговор.

— Вы опять не принимаете меня всерьез?

— Принимаю. Очень даже принимаю. Поэтому и не хочу умничать. Мне это куда как надоело в спорах с Матвеем Васильевичем. Хотя я и орех, но, видно, недостаточно каленый.

— Вот видите, а говорите, что всегда остаетесь самим собой.

— Собственно, в чем вы меня сейчас уличаете?

— В том, что никакой вы не орех. И до чего же вам хочется иногда быть самым обыкновенным. Но когда-то вы надели на себя маску, и так-то уж вам ее снять не хочется.

— Думайте, как хотите.

— Ладно. Буду думать.

И опять замолчали. Оба Элькиных беса утихомирились, потому что получили сведения, которые их интересовали, а Вениамин Петрович снова принялся раскладывать себя по полочкам, стараясь ответить на вопросы «Почему?» и «Как же так?», то есть на те самые, на которые никто никогда в таких обстоятельствах ответить не мог.

Глава XVII

И нет уже ущелий, и вода не клокочет, не перестегивается через плот тонкими шипящими жгутами. И горы уже не теснятся к реке, а стоят поодаль и лишь кое-где несмело пересекают светлые долины и смотрятся в гладкую спокойную воду. Не хозяева здесь горы, а пришельцы, потому вежливы, причесаны и вообще благопристойны до невозможности. Да, собственно, и не горы совсем они, а так, некрутые сопочки, пригодные уже не только для овцеводства, но и для хлебопашества. И ничего удивительного нет в том, что примерно к обеду мы, миновав Серый бом — последнюю на нашем пути скалу, окунулись в желтизну. Именно окунулись, потому что склоны сопок, полого сбегающие в долину, сама долина, остров (судя по всему, обширный) — все отливало золотом. Только прибрежная кромка оставалась зеленой и почему-то напоминала мне о постоянстве.

Поспевали хлеба.

Стоял конец августа, того хозяйственного месяца, в который природа начинает лепить свое зимнее благополучие.

И берега уже стали людными.

Первыми мы увидели, конечно же, туристов-дикарей. Эти самые дикари в поисках экзотики готовы сломать себе шею, забираясь черт те куда, и все из-за того, чтобы потом мимоходом уничтожить домоседа-сослуживца коротким упоминанием: «Помню, когда на Белуху поднимались…» или «Караколы — это муть». А и видели-то эти бедолаги на всем протяжении от турбазы до Каракольских озер только кончики своих ботинок, ибо распрямить спины и вольно оглядеться вокруг не давала им двухпудовая поклажа, будто навечно притороченная к загорбку.

Но это так, в порядке шутки, потому что в сути туризм — штука великолепная — это раз, и потом — каждый с ума сходит по-своему. Это — два. Нас хотя бы взять. Вместо того чтобы идти спокойным маршрутом, выбрали водный. Экзотика, видишь, привлекла. Дорого могла нам обойтись эта экзотика.

Но все хорошо, что хорошо кончается. К месту мы подплываем вчетвером.

Шеф, Матвей, Элька, Я.

А на берегу разбиты палатки, и четыре коричневых экземпляра орут нам: «Физкульт-ура!»

Все уже как-то по-домашнему, и будто не было шести дней, которые из многих экспедиционных дней останутся для меня самыми памятными. Потому что я начал их мальчишкой, а заканчиваю вроде бы зрелым человеком. Впрочем, это, конечно, сильно сказано. До зрелости мне еще ого сколько. Просто я прошел по реке путь, который стал моим первым мужским путем, и теперь я, наравне с другими бывавшими в экспедициях, имею право вспоминать. Может, и тут смело сказано? Может быть. Очень может быть. Но мне так кажется. Если сомневаетесь, попробуйте спуститься на плоту по горной реке и тогда заходите. Поговорим. Это не в порядке хвастовства. Просто я в этом уверен.