Страница 19 из 83
— Я не могу!
— Эй, хлопцы! — обратился к столу Лешка. — Он отказывается пить за наше здоровье…
— Это ты брось! — возмутились ребята за столом. Мне дали подзатыльника. — Брось! Накаркаешь! Не трусь!
И последнее их слово решило… Я выпил. Что же оставалось делать? Я не хотел несчастья ребятам. Я вылил эту гадость, чтоб не быть трусом. Страшная гадость! Я выпил, и мне стало плохо. Я рванулся… Меня схватили, придавили к лавке, сунули в рот соленый огурец. Но невозможно было перебить запах сивухи, я пропитался им. Весь мир пропитался запахом сивухи.
Через несколько минут все поплыло, размазалось, как блин на сковородке. Я уставился на обглоданные кости, они остались от петуха, и весь мир у меня сжался до размера этих костей. Я глядел на них, и мне было невероятно смешно от мысли, что это было раньше петухом. И нет петуха… Кукарекал — и нет его…
Потом все куда-то пошли. И я пошел. Шла тетя Груня… Мне показалось, что это очень важно — идти по деревне неизвестно куда, цепляясь ногами за землю. Ведь не просто мы шли, шли для чего-то. И это что-то было важным.
На столе лежал целый вареный петух… Целый!
Как же так, ведь я собственными глазами видел, как его съели? Может, он наоборот? Перьями обрастет, поднимет голову, закукарекает и улетит?
Я выбрался из дома во двор. Дом чужой… Куда это забрели?
Распахнутые окна дома облепили ребятишки. Они громко комментировали, что происходило там, внутри, дома.
— Кила третью кружку пьет!
— Лешка «Цыганочку» бацает.
— А ну… дай сяду! — закричал я.
И ребятишки, те самые ребятишки, что безбожно задирались, когда я был тихим, трезвым, которые помогали Гешке отнять у меня трояк в школе, уступили без слов место на завалинке.
— Гешку убью! — поклялся я и поверил в то, что-сказал.
Проснулась невероятная злоба. И до того Гешка Ромзаев стал ненавистным, что я понял: если не пойду и не зарублю его топором, мне просто житья не будет.
Я выломил дрын из плетня и пошел убивать Гешку… Смутно помню, как шел по деревне, размахивая дрыном.
Я нашел Гешку…
Он перепрыгнул через канаву и убежал.
Потом было похмелье. Первое в жизни, гнусное… Страшно было не физическое состояние, а гадливость к самому себе. Точно наступал рассвет — вот видна крыша дома, вот уже различаешь сад, журавль колодца, так и память, она оттаивала, и припоминались новые и новые подробности загула. И это было ужасно…
Собственно, проводы в армию прошли весьма благополучно: не произошло драки, никого не покалечили, не прибили. Я слышал, как женщины то ли с похвалой, то ли с осуждением переговаривались:
— Не те времена! Да и молодые не те… Помнишь, на, свадьбе Чумичева неделю…
— Две недели, две недели!
— Может, не две, полторы точно… Полторы недели гуляли. Помнишь, Кривошея били? Мужики с нашей деревни пошли на Песковатку. С кольями. Тут было! Теперь, культурные.
— Культурные! Алик-то ваш — вот те и культура, вот те и из города. Поймал бы Гешку Ромзаева, порешил, бы… Ох, как он его гнал! Ну, думаю, товарки, догонит — и будет дело.
— Говорят, в городе все хулиганье.
Часов в девять пришли друзья Лешки, долго шарили под лавками, искали похмелку. Выпили. Покуражились напоследок.
К обеду народ собрался к школе.
Когда призывники отдали дежурному командиру повестки, парней пропустили в спортзал, где вечерами крутили кино, у двери поставили часовых и запретили без разрешения входить и выходить из зала, тогда начался рев. Женщины заголосили, забились в плаче…
И ребята сразу стали другими, чужими. Стало понятно, что их навсегда оторвали от дома, от того, что было детством, юношеством, что по ту сторону порога у них началась иная жизнь, отличная от той, которая осталась здесь, за порогом, во дворе.
И народ полез к окнам. Люди подсаживали друг друга. Матери, жены, невесты…
Заглядывали в зал, искали глазами своих — и не узнавали, не находили. Когда находили и узнавали — радовались и еще горше плакали.
Солнце палило. Люди вскоре расслабли, устали, очень хотелось пить. Народ расположился в тени школы и каштанов. Я присел рядом с крестным и Килой. Они сидели, как калмыки, на корточках.
На весь двор школы заговорил громкоговоритель. Бесстрастный, механический голос сообщил сводку с фронта. Говорил он немного, еще меньше можно было понять. Он сказал: «Превосходящие, силы… Незначительные… Тактические маневры».
— Это про что? — не понял крестный.
— Дон берет, — ответил Кила и сплюнул. — Дону конец — вот тебе и загадка! Говорильню развели, а войну проглядели. Не было порядка и не будет — два дня на сенокос баб не выгонишь.
Во дворе произошло движение. С земли поднялись женщины, старики. Встал крестный.
Появилась пожилая женщина. Седые волосы у нее были собраны в тугой валик на затылке. Женщина была одета в черный костюм, на лацкане строгого пиджака орден Ленина. Я почувствовал, что это идет учительница. Это и была учительница, директор школы.
— Здравствуйте! Здравствуйте! — здоровалась она на ходу. — И вашего тоже призывают? Постойте… Да он ведь на второй год оставался… Его возраст… Где же дети?
Ей молча показали на окна спортзала.
Она пошла прямо на часовых; и, видно, орден послужил пропуском, часовые пропустили ее.
Потом я видел через окно, как она сидела на скамеечке около шведской лестницы и ребята стояли вокруг учительницы, смеялись, что-то увлеченно рассказывали.
Часа в четыре раздалась команда:
— Выходи строиться!
Из школы повалили ребята, молча построились в колонну по четыре. И пошли к вокзалу километров за восемь. Я не пошел провожать, на вокзал пошли самые близкие.
Тетя Груня шла, утирая концом платка глаза, ее поддерживала Зинка. Зинка обняла мать одной рукой за пояс, в другой держала сиреневые лодочки. Шла она босиком.
Директор школы тоже пошла со всеми. За это лето она третий раз — провожала учеников на вокзал.
ГЛАВА ШЕСТАЯ,
в которой рассказывается о том, что в жизни братьев Козловых произошли большие изменения.
Куры разбрелись… Одна копалась в огороде, вторая прогуливалась по улице, третья взгромоздилась на плетень и сидела нахохлившись, точно обиделась: съели люди ее законного мужа. Слыл Петька озорником, драл соперников по соседству, носил, как орден, рыжий хвост. Очень гордая была птица. Куры ходили за ним, как за каменной стеной, — сытые, организованные, умиротворенные. Разве куры могли уразуметь, что Лешку призовут в армию и по такому событию Петьку отправят в котел? Обезмужичел двор Чередниченко. Наголо! Петуха, и того извели.
Вначале я не признал ее. Стояла какая-то женщина в военной форме. В сапогах. На отложном воротничке гимнастерки зеленели треугольнички — знаки различия. Форма выутюжена, ладно подогнана. Чин чинарем.
Военной оказалась тетя Клара.
— Проходите, проходите, — сказала она.
Мы прошли в хату, сели на лавку, с любопытством поглядывая на тетю Клару, — она казалась иной. Точно ее чисто выбрили в мужской парикмахерской. Я понял, почему возникло подобное ощущение — ее коротко подстригли.
— Садитесь, мальчики, присаживайтесь!
Она сама еще не пообвыклась в новом одеянии. Терялась. Не знала, куда девать руки, — засовывала под ревень, закладывала за спину. Руки жили самостоятельно, без воли хозяйки.
— Поужинаем? — спросила она.
— Тебя взяли в армию? — спросили мы.
— Вроде… — ответила она и засуетилась.
Покашливая, переставила на столе с места на место банку с американской тушенкой.
— Паек выдали, — сказала она. — А где Груня?
— Пошла провожать Лешу на вокзал. Разве не знаешь? Ребят призвали. Гуляли два дня, — сказал Рогдай. — Алька на проводах набузил…
— Ах да, вспомнила! Верно, верно, — ответила тетя Клара и замолчала.
Она скрывала что-то… Важное и невеселое. И чувствовала себя виноватой в чем-то.
В чем?