Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 83



Она вычитывала долго и убежденно. И много лет спустя, вспоминая поход на богомолье, я удивлялся практицизму русской женщины: в церковь она ходила не потому, что верила в доброту бога, ходила на всякий случай — вдруг поможет, хуже, чем есть, не будет, но надеялась она лишь на самое себя, так как с детства работала и с детства привыкла делать сама себе подарки.

Домой мы вернулись часов в десять.

Я чувствовал себя разбитым, подавленным. Мне было стыдно за истерику. Где-то смутно я понимал, что голословной убежденности в том, что бога нет, оказалось мало, что там, в церквушке, я почему-то смалодушничал и распустил нюни, как девчонки. Ученик шестого класса, пионер, сын большевика, стал умолять бога спасти мать. Разве это не позор? Не предательство?

Я ушел в конец двора, к старой, разлапистой сливе. Здесь стояли стол и две скамейки. За столиком вечерами собирались соседи, играли в лото. Набирали по копейке карт пять, кричали как можно позамысловатее: «Иван Иванович», «Две палочки», «Крендель».

Во дворе появилась Зинка. Мать коршуном налетела на дочь и погнала, как строптивую телку, в сарай. Сколько веревочка ни вейся…

Пришлась Зинке держать ответ за сиреневые туфли, за прогулочки на луг.

На улице остановились две женщины с коромыслами. Они прислушались к крику, который донесся из сарая, и одобрительно закивали:

— Молодец, молодец! Правильно делает, что дочку учит. Зинка никого бояться не стала.

— Дело, дело говоришь. Груня в строгости дочь содержит.

Мать «учила» дочку в сарае…

Сарай был высокий, крытый обрывками толя и клочками серого слежавшегося сена, торчали стропила, двери сняли зимой на растопку кизяка в русской печи.

— Маманя, маманя, невиновная я! — визгливо орала Зинка. — Не буду более без спроса брать твоего!

Вообще-то Зинка вызывала у меня непонятный интерес — выхаживает, как взрослая. И к солдатам ночью на свидания бегает…

Спала Зинка летом на сеновале, так что матери трудно было уследить за ее похождениями. Зинка отличалась от девчонок из моей тридцать четвертой школы. Тех можно было на большой перемене вытолкнуть из очереди в буфете, ударить портфелем по голове, дернуть за косу, пригрозить кулаком, чтобы не ябедничали. Я не мог представить, чтобы какая-нибудь городская девчонка осмелилась бы выйти ночью из дому на улицу, не то чтоб бежать в кромешной темноте огородами, мимо кладбища к солдату на какое-то свидание. Я еще ни разу не назначал никому ничего подобного.

Помню: в третьем классе я пошел после уроков с Борькой Пашковым и Вовкой Гладких в кино на «Дети капитана Гранта». С нами пошла Лерка, тоже из нашего класса.

После кино мы проводили Лерку до ее дома. Нас кто-то увидел. И на второй день Пашкова, Гладких и меня мальчишки дразнили «женихами». Это было очень стыдно. Мы перестали разговаривать с Леркой.

— Маманя, будя терзать! — орала в сарае Зинка. — Маманя, больно, не соображаешь, что ли! Волосы-то выдерешь.

Тетя Груня вошла в раж. Она ни разу в жизни не била детей и, переступив через заветное, не могла сдержаться.

Неизвестно, чем бы окончилось «учение», если бы в конце улицы не послышатся разноголосый собачий лай.

Женщин с ведрами ветром сдуло. Улица опустела. Тетя Груня тоже услышала свору. Она выбежала из сарая, постояла, пригнувшись, чтобы ее не увидели с улицы, перебежала двор.

По деревенской улице шла почтальонша.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ,

в которой рассказывается о почтальоне и русском плаче.

Она ходила в черной юбке, длинной — до самых заготовок тяжелых солдатских сапог. Почтальонша была высокой и костлявой. Она вышагивала по деревне, стучали сапоги, и еще дальше разносился неистовый лай. Собаки катились следом, норовя вцепиться желтыми клыками в ее ноги. Никто не отзывал собак, не обращала на них внимания и сама почтальонша. Изредка быстрым и точным движением, точно обивая росу на крапиве, выбрасывала вперед ногу, доносился отчаянный визг, и опять слышался захлебистый лай. Из-за прикрытых ставень, из-за навесов, из-за плетней за женщиной в черной юбке следили десятки глаз. В глазах были испуг и суеверная надежда, что собаки отпугнут письмоносицу от дома, от улицы, от деревни — и тогда уйдет беда, никто не придет и не скажет: «Получите похоронное извещение!»

Свора приближалась. Тетя Груня стояла в сенцах. Ей пора было бежать на работу, но она боялась выйти и, переминаясь с ноги на ногу, прислушивалась к звукам с улицы, грызя короткие ногти.

Вдруг лай смолк. Почтальонша вошла в наш двор.

Полканы и Жучки остались там, на воле, у них были свои правила — по деревенским понятиям не положено травить человека в чужом дворе, где ты сам гость, где за беспардонность могут протянуть поленом поперек спины или еще того хлеще — ошпарить крутым кипятком. Собаки, высунув языки, расположились цыганским табором в тени акаций; старики с упоением щелкали блох, молодые обнюхивались.

— Чередниченко! — громко позвала почтальонша. Она стояла посредине двора.

Ей никто не ответил. Женщина в черной юбке сплюнула, достала кисет и газету, сложенную гармошкой, оторвала клочок, свернула самокрутку, долго выбивала искру из кремня обломком напильника; наконец трут занялся, и она прикурила цигарку, трут спрятала в гильзу от крупнокалиберного пулемета, чтоб нагар не осыпался.

— Выходи! — предъявила ультиматум почтальонша. Голос у нее был пронзительный. Говорила она сквозь сжатые зубы, точно боялась, что вырвут изо рта цидулку.

— Меня, что ли, ожидаешь?

Во двор вышла хозяйка, неестественно улыбаясь, всем обоим видом пытаясь показать, что слыхом не слышала о приходе незваной гостьи.



— Чего пожаловала? Аль письмо от паразита пришло?! Может, кто-нибудь адресом ошибся и тысячу рублей пожаловал?

— Нет, письма нет! — ответила письмоносица.

Я опять удивился, как она может громко говорить сквозь сжатые зубы.

— Что ж тогда пришло? — торговалась тетя Груня.

— Извещение…

— У меня на фронте никого нет, — сказала хозяйка и перестала улыбаться.

— И не с фронта.

— Откуда?

— Из заключения.

Я наконец сообразил, в чем заключался секрет звонкости голоса почтальонши — она просто-напросто кричала, кричала на пределе, но зубов не разжимала.

— Что пишут-то?

— Сама прочтешь.

— Ой, не надо!

— Распишись в получении!

— Ну, зачем сегодня пришла? — с обидой сказала тетя Груня. — Сегодня воскресенье… Я с утра в церковь бегала. Я ведь сегодня до обеда гуляю. Ты завтра лучше заходи. Зачем сегодня-то?

— Распишись! — безжалостно потребовала почтальонша и развернула тетрадь, сшитую из серой оберточной бумаги.

— Раз требуется, тогда понятно, — вяло согласилась тетя Груня. — Ой, где писать-то фамилию? Ой, маменька, правда мне! Ой, пришло… Ну ладно, спасибо, что зашла.

Она взяла извещение и, опустив руки вдоль тела, пошла в хату. На улице взбеленились собаки. Лай покатился вниз по улице, к мосточку, через ручей…

Потом он замолк.

Потом возобновился.

И через минут пять опять оборвался.

Так с перерывами он удалялся, становился все тише и тише.

Тетя Груня положила извещение на стол.

— Надо бежать к бригадиру, небось Кила матом кончился, — вспомнила она о работе и быстрым шагом вышла из дому.

Работала она в поле. Весь день копнила сено, вернулась к вечеру усталая, потная. Справила работу по дому: напоила помоями корову, подоила, процедила молоко. Затем второй раз за день долго оттирала пемзой руки и шею под умывальником. Вошла в дом. Достала из кованого сундука красное атласное платье, надела.

Причесалась.

Раскрыла настежь окна.

— Ходила свечу ставить, — сказала с грустью, точно извиняясь. — У людей как у людей — с военкомата приносят, а мне… Эх, непутевый! Иванушка мой! Голубь мой сизокрылый!

Она вздохнула глубоко и шумно, взяла извещение, быстро надорвала, прочитала.

На бумажке, отпечатанной типографским способом, было написано, что ее муж, Иван Иванович Чередниченко, скончался в тюремной больнице от разрыва сердца.