Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 64 из 71



— О, Жан…

В их сторону быстро направлялся грузовик, но, не доезжая, остановился. Рядом с шофером сидел мэр Сполето, коммунист, он бросил презрительный взгляд на чудно одетого посла Франции, простертого на дороге, который говорил о любви, обращаясь к небу.

— Все насквозь прогнили, — сказал он. — Эксцентричность — последнее прибежище буржуазных страусов… Народ страдает, а у них все карнавалы… праздники… dolce vita.

Он высунулся из окна и погрозил кулаком.

— Да здравствует революция! — проорал он и нажал на газ.

— Просто превосходно, — сказал Дантес. — Я уеду с чувством выполненного долга: я хорошо сыграл свою общественную роль в классовой борьбе. Нужно строго следовать тексту, помогая им ненавидеть нас. Их революция — которая обернется против них — будет многим обязана мне.

Эрика поднялась. Наступило тяжелое время суток, когда солнце-инквизитор требует и добивается правды и когда радуется только простершийся в своей наготе асфальт. День стлался по земле. Полдень, ярый приверженец установленного порядка вещей, устроил облаву на прячущиеся тени, даже не прибегая к помощи полиции. Описи, улики, диагностика, учетные карточки и досье, заверенные свидетельства, все беглецы пойманы и посажены в застенки реальности; на допросе, в безжалостном свете лампочки, — откровенность, которая ставит точку на всех тайнах и полутонах, угрожая и сквернословя…

Эрика протянула ему руку, и в этой ренуаровской зарисовке — дама в вуалетке и огромной шляпе, с камеей и зонтиком от солнца, чудесно схваченная мягкость света, берег и ровное течение Луары — и в озарившемся легкой иронией выражении лица было призрачное воспоминание о том времени, когда еще ничто не изобличалось во лжи. Он на мгновение задержался посреди дороги, перед черным «линкольном», и она, прежде чем исчезнуть под высоким охровым портиком виллы «Италия», обернулась, невольно подчеркнув движением талии ее необычайную тонкость, подняла руку, и Дантес махнул ей в ответ и тут же пожалел об этом жесте, которым как будто собирался ее стереть…

Он снова сел в машину. Мягкое покачивание «линкольна» навевало дремоту. Брызги света, тысячи пробуждений без сна. Белая пешка попыталась сбежать на g2 и упала на одну из черных плит своей комнаты во дворце Фарнезе, которая поглотила ее. Иногда фигуры собирались вокруг, смотрели на нее, перешептывались и снова занимали свои позиции — как в сцене из «Лебединого озера», перед выходом Улановой. Были головокружительные падения, которые останавливались на краю забытья и воскрешали улыбающегося и вроде бы прилично одетого посла, в то время как перед его глазами, на которых еще лежал отпечаток небытия, проплывала темная зелень тосканской деревни. Его веки смежались, и он не понимал, то ли он старался их не смыкать, то ли хотел удержать вместе две части самого себя, чтобы трещина между ними выглядела не более как шов, пробегавший по нему зигзагом, от правого виска до левого бока. Он подумал не без юмора — этого последнего обломка правил хорошего тона, — что надо бы выбрать из всего множества, как на витрине лавки диковинок синьора Цампы в Римини, того, кем он был на самом деле, — Дантеса: Дантеса во дворце Фарнезе, уснувшего в кресле, Дантеса, откинувшегося на мягком сиденье автомобиля, Дантеса, ждущего утром на террасе появления старого «испано», который поднимался вверх по дороге, черно-желтая бабочка на запястье Эрики… Еще были кипарисы, под которыми стрекотали цикады, и Дантес, превратившийся в Титана на фасаде виллы «Флавия» со стороны дворика, аллегорию вполне во флорентийском духе, — Титана, удержавшего вместе и навсегда Культуру и Реальность, человека и его благородное воображение, между которыми оставлен лишь едва заметный шов, чтобы можно было вернее оценить трудность подвига, совершенного цивилизацией, и чтобы гиды могли предаваться своей обычной болтовне. Торс Титана, выполненный в манере Микеланджело, добавили вместе с балконом при Ренци, в конце XVIII века; скульптура должна была олицетворять силу, но грешила маньеризмом. Внезапно он вспомнил, что Бренвилье отравила собственную дочь, чья красота и нежность вызывали у нее дикую зависть.

Грубое совокупление солнца и ландшафта не источало ни капли неги. Горничные мыли и подметали гладкую поверхность озера, на которой художники уже начинали прорисовывать белые и черные квадраты гигантской шахматной доски. Некоторые особенно прилежные фигуры — пять белых пешек и два черных коня — изучали природу местности; другие упражнялись у станка под надзором Дягилева, которого муниципалитет пригласил за большие деньги, хотя он уже был довольно сильно поврежден, главным образом в центральной части, откуда выглядывали какие-то внутренности и прочие интимные детали голубого и пурпурного цвета, как на картинах Челищева[54]. Посол, сидя с закрытыми глазами и опустив подбородок на грудь, раздумывал, почему не пригласили, например, Баланчина, Булеза[55] или Сен-Жон Перса[56], вокруг столько больших талантов, подтверждающих долговечность того, что ни в коем случае не должно умереть, каковы бы ни были по сути своей достаточно эфемерные внешние обстоятельства их существования — голодовки, казни, Пражские вёсны… Непреходящие ценности должны были быть хорошо застрахованы, тем более что ночи становились все холоднее. Вокруг роились маленькие насекомые, невидимые, но кусачие, страшно кусачие.

LVII

Она ворвалась в комнату в вихре черных волос, бросилась в кресло и принялась хохотать, прижавшись затылком к бархатной спинке и глядя в потолок.



— Все прошло как по маслу.

Мальвина обгладывала куриную ножку, запивая ее шампанским. На подносе стояли роза в бокале с водой и механический соловей в миниатюрной золотой клетке; Мальвина нажимала кнопку на куполе клетки, и он подымал крылья и пел, глядя на хозяйку темными глазками. Этот подарок Ма получила от императрицы Цыси всего за несколько недель до великого восстания, которое Цыси тогда подготавливала. Муж Мальвины, германский посол Один фон Лейден, погиб во время осады Пекина, возвращаясь к себе после аудиенции во дворце. Она хранила незабываемые впечатления от этой пятидесятипятидневной войны и часто рассказывала о ней Эрике, когда та была еще ребенком, вспоминая восхитительные зверства, все эти головы, которые чуть что катятся вам под ноги. Эрика настолько привыкла к выдумкам своей матери, что они казались ей непременной частью повседневного существования, и когда Ма рассказывала ей о своих шашнях с Дидро или прогулках с Декартом, который, по ее словам, не мог произвести на даму впечатление ничем, кроме суровых картезианских размышлений, она чувствовала себя совершенно свободно в этом обществе, где благодаря выдающимся людям и старинной мебели создавалась атмосфера бессмертия. Сегодня Ма попросила Барона надеть на нее рыжий с медным отливом парик, который подчеркивал меловую бледность кожи, подкрасила губы и скулы красным, а веки синим, и ее лицо приобрело сходство с портретами Энсора[57] и немецких экспрессионистов. Лишь глаза удивительно свежо и молодо царили над этой искусственностью, как будто, вопреки угрожавшему другим чертам старению, заставили нахальное Время поднять руки и остановиться, и даже такой вандал не смог ослушаться их приказа.

Барон витал в пустоте в глубине комнаты; его отсутствие было еще заметнее, чем раньше. Он пристально изучал невидимую шахматную доску, на которой вслепую разыгрывалась партия; сейчас в его отсутствующем взгляде читалась легкая тревога, словно он предвидел, что скоро потеряет контроль над фигурами и позициями. Он так глубоко погрузился в абстракцию игры, что мог бы окончательно потерять вещественность и реальность, как и сама культура, если бы воображение Дантеса не удерживало его в основных чертах. Путци волновался. Он ждал любого подвоха от своего творца, может быть даже обмана, хотя обман он в принципе не мог осудить, ибо коль скоро речь идет об искусстве, то, как говорил Пикассо, «возможно все»… Итак, он испытывал растущее раздражение, вспоминая все уловки психики, к которым непременно прибегает человек, если его затравили. Барону подобная ситуация была тем более неприятна, что он терпеть не мог ничего трагического и был неизменным сторонником итальянской комедии. Поэтому он держался начеку, с предельным недоверием следя за рукой Дантеса, уже занесенной над Эрикой. Посол в расслабленной позе сидел на заднем сиденье «линкольна», закрыв глаза и откинув голову. Он улыбался, думая о стратагеме, только что сложившейся у него в мозгу, которая позволит ему освободиться от самого себя.

54

Павел Челищев (1898–1957) — русский художник, эмигрант, представитель неоромантической школы живописи.

55

Пьер Булез (род. в 1925) — французский композитор и дирижер, представитель музыкального авангарда.

56

Сен-Жон Перс (1887–1975, наст. имя Алексис Леже) — французский поэт.

57

Джеймс Энсор (1860–1949) — бельгийский живописец и график.