Страница 60 из 71
— Подобный мирный договор еще никогда и никем не был заключен, за всю историю дипломатии, — сказал посол.
Он слишком ясно сознавал, что его наблюдают, и старался не делать лишних жестов и не говорить лишних слов, которые были бы на руку этому специалисту по психологическим уловкам. Он уже опомнился и чувствовал, что его поняли, разъяснили, безжалостно вытащили на свет Божий. И как всегда, когда надо было держать дистанцию, не давая повода заподозрить себя в желании отделаться от собеседника, он прибег к юмору.
— Современную психиатрию часто упрекают в чрезмерной склонности к абстрактным объяснениям и недостатке лечебных средств, — сказал он. — И все же не могу утверждать, что ваш анализ понравился бы структуралистам или хотя бы всем этим старомодным ученикам папаши Фрейда. Или Лакану с его вербоманическими волхвованиями. На самом деле мне кажется, что ваш доклад — очень интересный, поверьте, — ближе к романтизму немецких философов конца века, например Шеллинга или даже Ницше — культура как религия, помните? — чем к сторонникам перманентной революции, к которым вы, по всей видимости, себя причисляете. Тем не менее в главном мы с вами сходимся: как и я, вы видите в культуре питающую плазму, но, как и я, не можете найти пуповину… Оживляющего перехода в реальность, в общество, не получается…
Он встал. Жард, как воспитанный посетитель, понял намек. Поднимаясь, он надевал очки, и его лицо вновь обретало невыразительность.
— И еще одно, — произнес Дантес, улыбаясь. — Если даже ваши предположения верны, я не думаю, чтобы вы могли многого ожидать от своего анализа в плане практических результатов… Если бы еще речь шла о неврозе… но вы почти готовы отнести меня к категории шизофреников, а это, сами знаете…
Он пожал плечами. Он увидел себя в зеркале, занимавшем половину противоположной стены, высокого, немного сутулого, на фоне чертежей будущих дворцов на обоях, чертежей, которые никогда не будут реализованы и которые удивительно правильно были подогнаны к его фигуре. В таком несколько метафизическом обрамлении он почувствовал, что застрял среди всех этих циркулей и угломеров, свидетельствующих о невозможности воплощения.
— Я говорил вам о ясности сознания и разуме, — сказал Жард. — Вот и все. У вас их в избытке, но, возвращаясь к главному, повторяю вам: будущее этой девушки зависит от вас — дело за вашей доброй волей… Вы значите для нее столько же, сколько значите сами для себя.
— И последнее, — подытожил Дантес, — раз уж вы придаете моему… болезненному воображению такую силу, если вы правы в этом, мне было бы легко избавиться от вас одним-единственным и сокрушительным усилием моей бредовой воли, изгнав вас из своего рассудка, и все было бы так, будто вы и не приходили, будто вас и не существовало…
— Это уж вам решать, — сказал Жард, — но было бы жаль…
— Мир потерял бы в вашем лице замечательного психиатра…
Жард дружелюбно посмотрел на него:
— Я говорю не о себе. Было бы жаль вас… То есть эту девушку, к которой вы так нежно привязаны…
Дантес проводил его. Открывая дверь, он произнес:
— Одну минуту. Думаю, вы поймете, что после разговора подобного… свойства я предпочел бы сейчас не видеть жену и сына. Тем более что я сказал им все, что должен был сказать… и внимательно их выслушал… в их отсутствие. Потому что мы обсуждали все это сотни раз. Поэтому я хотел бы, чтобы они вернулись во Флоренцию. Я зайду к ним завтра, если это так необходимо. Сделайте мне одолжение, представьте суть дела… как совет врача. Я не хочу огорчать их. И тем паче лгать.
— Будьте спокойны, — сказал Жард. — Я все возьму на себя. Я оставлю вам рецепт в холле… просто для проформы.
Несколько секунд Дантес стоял у двери и улыбался.
Теперь Жард мог приходить. Посол был готов встретить его лицом к лицу.
LIII
Дантес закурил трубку. Ему казалось, что он очень ловко отследил ход событий; он чувствовал себя покойно и беззаботно и слегка улыбнулся, вдруг поняв, чему он этим обязан. Уважаемый доктор знал свое дело; надо заметить, он прекрасно разбирался во всех подвохах, которые человеческая психика иногда себе устраивает. Эрике ничто не угрожало. Он не стал вдумываться в детали этого признания — тогда пришлось бы делать выводы и не только порвать с Эрикой, но и отказаться от уловок, которые позволяли ему увиливать от себя самого. Он был рад, что может смотреть на себя объективно, Жард явно упустил это из виду: он никогда не переставал контролировать состояние своей психики, исследовал все ее закоулки и обдуманно организовывал ее внешние проявления. А наивысшее мастерство — когда созданный им самим образ изучали как душевное расстройство, и наблюдатели даже не догадывались, что эти фокусы вводят их в заблуждение, так как беспорядочность и спутанность сознания были вполне четкой целью, которой он стремился достичь, чтобы отвлечься от себя самого.
Тем не менее для вящей уверенности нужно было принять кое-какие меры предосторожности. Дантес позвонил в посольство и долго обсуждал с Шармелем текущие дела. Он выказал приличную случаю озабоченность при известии о том, что, хотя забастовка не стала всеобщей, профсоюзное движение посеяло хаос во всей Италии, и при мысли, что его окружает хаос, он почувствовал странное удовлетворение, причина которого на сей раз осталась ему неясна. Неофашисты напали на участников коммунистической демонстрации, в Палермо во время драки кого-то убили. Он сказал своему поверенному — тот заметно нервничал и чересчур внимательно прислушивался к словам посла, как будто ожидал уловить в подтексте какой-то знак, который, разумеется, был бы истолкован исключительно негативно, может быть, о нем сразу сообщили бы в Париж, — итак, он уведомил его о том, что намеревается продлить отпуск еще на несколько дней, но немедленно вернется к работе, если ситуация обострится. Он повесил трубку с легкой гримасой презрения в адрес своих злокозненных соглядатаев, размножавшихся буквально на глазах, и хотя он не допускал и мысли, что эти случайные сообщники действительно составили против него заговор, они заслуживали только презрения — ничтожные враги, которые окружают любого человека, хоть в чем-то не похожего на остальных и, может быть, в чем-то даже возвышающегося над остальными.
Он прошел в библиотеку и, хотя не был голоден, приказал подать туда обед, чтобы соблюсти обычный распорядок дня нормального человека. Он дружески побеседовал с Альберто, который сам принес ему еду, расспросил его о семье и прочих частностях его служебного положения. Альберто, вероятно, несколько встревожил случай с уволенным дворецким, поэтому он отвечал запинаясь, а подав кофе, задержался, как будто не хотел оставлять посла одного.
— В чем дело, Альберто?
— Ваше превосходительство…
— Да?
— Это… это по поводу вашей… вашей одежды…
— А что в ней такого?
— Ваше превосходительство… Видите ли, люди, которые живут в деревне… поставщики…
Дантес с некоторой досадой пожал плечами:
— Дорогой мой, когда я подписывал договор о найме, то не брал на себя обязательства одеваться как в средние века. Я понимаю, что твидовый костюм смотрится диковато на фоне ренессансной обстановки, но вилла, насколько я знаю, еще не превращена в музей, так что делать из меня экспонат шестнадцатого века немного излишне, я вовсе не намерен переодеваться князем Дарио из уважения к духу этого места. Если они ожидали увидеть посла Франции в одежде придворного или, может быть, кондотьера с соколом на руке, скажите им, что мне очень жаль, но я приехал сюда не для того, чтобы приводить в восторг туристов…
Альберто молчал. Он туповато смотрел на посла, моргая глазами.
— Конечно, ваше превосходительство, конечно…
Дантес спросил газеты и снова закурил трубку. Он расслабился. Покой библиотеки, редкие книги вокруг, карты мира и карты Меркатора, астрономические приборы, изобретенные, когда эпоха Возрождения возобновила знакомство с небом — теперь уже не Бога, а Галилея, — ниспослали ему приятное чувство умиротворения, приручили Время, и оно улеглось, как верный пес у ног хозяина, отдохнуть от безумной гонки. На стене висела целая коллекция кинжалов с широкими и узкими клинками, все времен Борджиа и Медичи; в больших стеклянных шкафах были выставлены костюмы кондотьеров, два из которых, согласно табличке, принадлежали Орсини и Малатеста — они составляли ему почти живую компанию, и, затягиваясь трубкой, он довольно отчетливо различал жестокие, но не лишенные красоты лица этих грубых наемников. На письменном столе стояло множество пузырьков, когда-то наполненных ядами, подлая сущность которых за века утратила свою чудовищность и была наделена старомодно-романтическим очарованием. В такой обстановке хорошо читать «Итальянские хроники», пробуждать воспоминания о захватывающих и кровавых интригах, которыми развлекались князья в своих городах, в те времена, когда политика, порок и поэзия, меценатство и преступление, искусство, чума и жажда власти отмечали душу Европы все более глубокой печатью двойственности: с одной стороны — Петрарка и Лаура, Микеланджело и Леонардо, Донателло и Чимабуэ, Эль Греко, Дюрер и сверкание неиссякаемой роскоши, а с другой — удары кинжала в ночи и отравы, приготовленные знахарками. Это наследие переходило из века в век по двум параллельным путям: через Европу Гитлера, Сталина и Пражской весны и через Европу Малларме, Аполлинера, Матисса и Валери. Психиатры говорили о шизофрении так, как будто речь шла о каком-то химическом расстройстве мозга, но те, кто был ей подвержен, просто оказались восприимчивы к ситуации, когда требованиям культуры противостояла социальная низость, на все предупреждения реагировавшая только опасными извращениями. Бедная Эрика… Люди, которых называли «шизофрениками», были свидетелями и обвинителями, первопроходцами и жертвами своих безнадежных усилий спаять реальное и воображаемое. Он услышал, непонятно почему, может, из-за этих пузырьков с ядами, вопли старой кормилицы над телом Джульетты. Он встал, отыскал на полке «Итальянские хроники», пролистал несколько страниц, но вновь задумался о Жарде и его необычном вторжении, потом закрыл книгу и улыбнулся, гадая, не пора ли идти на встречу с Эрикой. Он не был уверен, что их «первая встреча», которую так тщательно спланировала Мальвина фон Лейден и которая должна была состояться на следующее утро, действительно нужна и что действительно стоит потакать этому ребячеству; может быть, лучше стереть ее со страниц книги, в которой, впрочем, ничего и не было написано, и он засмеялся, глядя на Барона, этого записного комедианта, с гусиным пером в руке, в ночном колпаке, расшитом звездами, с застывшим взглядом, в попытке придумать, измыслить его, Дантеса, по своему усмотрению. Он слышал, как где-то играли Моцарта, эта музыка совсем не шла Италии того века, которую воскрешала обстановка виллы, и Дантесу показалось, что Барон мог бы выбрать что-нибудь более подходящее, например Вивальди. И, с радостью отметил он, Барон тоже так считал, потому что тотчас же, погружая его в приятную расслабленность, зазвучала музыка Вивальди, хотя и слегка приглушенная мраморными стенами и тесными рядами книг. Трудно было предугадать, кто выйдет победителем из борьбы, в которой они с Бароном придумывали друг друга, демонстрируя все свое мастерство. Разве что реальность одержит верх и подчинит себе обоих, стерев память о них и их творениях, их невидимых мирах, и оставит в безлюдном пространстве расположенные в неумолимом порядке пустые виллы и светлую гладь озера, и тогда исчезло бы благоухание роз и лилий, ведь его стало бы некому оценить. И уж в самом худшем случае во дворце Фарнезе появился бы еще один посол, а в гостинице еще один ярмарочный Нострадамус, и его остроконечная шапка будет не более чем дурацким колпаком, которым общество венчает головы пожирателей звезд. Так нацисты отмечали желтой звездой еврейских мечтателей, чтобы наказать этих ростовщиков, постоянно снабжающих общество сокровищами воображения, музыки, философии, религии, требуя взамен непомерную плату в валюте прогресса, революций и вселенской любви…